Филипп пробивался сквозь стену моего безмолвия:
— Вы на лугу? Что за луг?
Все, что я видел, я мог бы назвать, мог бы даже сказать, что это за луг. Не хотелось.
— Вы стоите или идете? Вы один или там есть еще кто-нибудь?
Там никого не могло быть, кроме этих, всяческих крылатых, кроме какой-нибудь птички невинной или многоножек. Крохотная птичка может ведь и по воде пробежать, не проваливаясь, и на ветер лечь, развернув крылышки, не для полета — для скольжения, это у них вроде воздушных горок.
— Что ж, вы так и стоите?
— а что, уйти?
— Нет, зачем же, — явно обрадовавшись моим первым словам, живо откликнулся Филипп. — Посмотрите, может быть, кто-то там есть кроме вас.
И вот — на том краю луга стоял отец с огромным арбузом, о чем я и сообщил моему юному аналитику.
— Это он вам принес? — мягко, но настойчиво интересовался Филипп.
Я кивнул, потом сказал «да». Мне было приятно смотреть на своего старика, который был явлен мне с реалистической точностью: сухой, сутуловатый, волосы еще не седые, темные с проседью, родинка на щеке, за далью лет уже забытая мной, а теперь предъявленная вроде как для удостоверения личности. Но какие удостоверения, хрен собачий, я бы узнал его и без этих подробностей. Родной! Очень забыто родной. Вот он стоял живой, и хоть я прекрасно знал, что он умер, но это знание таяло пред его явленностью. Да, умер, но вот жив. Он оглянулся на что-то позади себя, испугав меня: а что, как уйдет, что, как неосмотрительно обернувшись, вдруг явит мне отсутствие спины. Так нет же, он был реален — одно плечо повыше, и ухо — изящное. Вот только пространство подшучивало надо мной: луг был велик, а отец виден, словно стоял рядом.
— Почему же отец не идет к вам, Митмих?
— Не может. Он же умер.
Я лгал, я обходил разговор о луге. и он мне мешал, мой врач. Жужжанье пчел не мешало, а вот разговор мешал. Почему не несет ко мне арбуза? Ха! я знал, что отец не может этого сделать и что я тоже не могу пересечь этот луг.
Что-то Филипп все же учуял насчет луга. Решил, что луг болотистый. Это позабавило меня — запах трав был такой сухой, в этих местах болот нет. Подобно гроссмейстеру, который в игре, вместо того чтобы просчитывать возможные ходы, все соображал рассеянно, как Айболиту вытащить из болота бегемота, я размышлял отвлеченно, что мог бы предпринять мой старик: катить арбуз, выталкивая его из ям, — не получится; в обход — не донести, тяжело; веревкой обвязать и волоком — но ухабно ведь. и нельзя, нельзя даже ему. Нет-нет, нельзя — несподручно, неухватно и просто нельзя. я уже плотно молчал, хотя и слышал доктора. я спешил насладиться явленностью отца, мягкостью его щеки, которой я не касался, изяществом его узкой, длинной руки — интеллигент в первом поколении, как, однако, он был изящен. Отец любил столярничать — и запах стружек проступил в воздухе. Запахи были отзывчивы, как и душа. я знал, что пребываю во внушенном полусне, но сон был реальностью, и только в нем, в этом пространстве, даровано мне было встретиться с батей. я благодарен был, как заключенный, свиданью. Величайший запрет — и редкостное исключение!