XX. Любви ради юродивый[25]
Рано утром следующего дня, когда солнце уже довольно высоко поднялось над Яузскими воротами, освежая после ночного одноцветия разнообразно яркие краски державного города, как-то сами собой стихли последние бессильные стоны казнённых, брошенных умирать на холодке. Постепенно сошёл на нет также и плач оставленных в малом количестве пока живыми их родственников и домочадцев. Наконец, истошные в пьяном угаре крики и смех гуляк закономерно и всерьёз обратились в мирный, богатый всевозможными оттенками и тембровыми окрасками храп, равномерно покрывший собою московские улицы. Даже бродячие псы, насытившись и отяжелев от избытка свежего бесхозного мяса и крови, повалились на землю вперемежку с храпящими, жалобно скуля во сне от несварения. Нежданно помилованные всю ночь восславляли Господа в долгих всенощных молитвах, но, почему-то, забыли возблагодарить Господаря и мучились теперь в своих постелях кошмарами, упрямо прерывающими и без того зыбкий, не приносящий отдыха телу и спокойствия душе сон. В самом центе столицы, посреди ярко освещённой факелами и свечами кремлёвской залы за большим дубовым столом, уставленным в беспорядочном хаосе грязной посудой, опрокинутыми стаканами и полуопорожнёнными штофами, а также густо усеянном объедками царского ужина, восседал вконец измученный, не ведающий покоя Царь и Великий князь всея Великия, Малыя и Белыя России Иоанн Васильевич Грозный.
Вокруг полусидели, полулежали, кто на столе, кто под столом, но кое-кто всё ещё за столом в дым пьяные приближённые бояре и опричники – цвет российской государственной элиты. Промеж государевых гостей, услаждая их глаз и не только глаз, неровно ходили, ползали, сидели, лежали такие же как и они пьяные голые бабы, большинство из которых вчера ещё были девками, когда их обречённые отцы стояли на площади в ожидании смерти. А подле, на широком свободном пространстве знакомый уже девичий хор, лихо отплясывая, тянул нестройными, хмельными голосами «Ой, ты, Пронюшка-Паранья, ты за что любишь Ивана…». И всё тот же высокий чистый голос, солируя, задавал тон, но уже без слёз, высохших в хмельном бесстыдстве от укоренившегося в душе полного безразличия не только ко всему происходящему, но и к своей собственной участи.
Если нет Закона, нет Правды, нет в конце концов Бога, недремлющим оком следящего за сохранением Закона и Правды, так гори оно всё пламенем неугасимым! Эх! Говори Москва, разговаривай Рассея! На смену кровавой вакханалии пришла хмельная. И в то время как город, обезумев от первой, уже пресытился второй, главное застолье страны только приближалось к своему апогею.