Вечный сдвиг (Макарова) - страница 156

Вечерами, при свете ночника (его преподнесли мне в конторе по случаю ухода на заслуженный отдых), сквозь старческую пелену, верно, ту самую, коей были затянуты глаза при рождении, и что тогда мне не служило помехой, а теперь раздражает даже во сне, – я смотрю на предметы, чей смысл скорее праздный, нежели утилитарный. Так старый адмирал взирает из-под прикрытых век на разгромленную армию, на все эти никчемные финтифлюшки, – с каким сладострастием я спустила бы их с двенадцатого этажа!

Выпив чаю с плюшкой, я погружаюсь в раздумья. Сколько бы я отдала, чтобы этого не делать, – но глаза мои больше не видят, и книги не служат забвением.

Бася и Хайка находят, что я стала брюзгой. Возможно. Возможно и отыщется такой идиот, который будет радоваться жизни, глядя на мир сквозь пелену, но я не из тех. Гололобая девочка в длинном платье (тогда была такая мода – наряжать детей, как взрослых) со жгуче-черными глазами навыкате смотрит на меня из полутьмы комнаты (не переношу яркого света). С мучительной остротой я ощущаю собственный взгляд семидесятипятилетней давности, и от этого несколько не по себе. Я могла бы развернуть кресло так, чтобы в мое поле зрения (поле слепоты!) попали предметы нейтральные: часы в оправе из мореного дуба (они стоят, заводить их нет никакой надобности), тарелка из фарфора с изображением пасторальной идиллии в духе Ватто – фамильная ценность, чудом уцелевшая во времена великих свершений, – об этих днях и годах я запрещаю себе думать. На мой взгляд эта тарелка – полная безвкусица, добротно выполненная, такие нынче выставляют в музеях, а во времена матушкиной юности из них ели. Рядом с тарелкой некогда висел гобелен, но покойная племянница продала его за бесценок. Копия Рембрандта сохранилась чудом, за нее я стояла горой. Бабушка и Рембрандт – вот, пожалуй, то, по чему я испытываю настоящую ностальгию. За одно свидание с бабушкой я отдала бы остаток зрения, но эту жертву от меня никто не примет и свидания никто не даст. Посему попридержу сей остаток при себе. Меня приводит в бешенство то, что я не могу разглядеть эту старуху в темно-вишневом капоре, взглянуть на ее руки, выплывающие из тьмы, на это великолепное безмятежное безвременье. О, если бы она, а не Бася с Хайкой, навещала меня в праздники! Она не стала бы травмировать былым мой слух, – у нее нет былого, а есть эти чудные руки, дряблые веки и слезливые глаза. У Баси и Хайки тоже слезливые глаза и дряблые веки, но у них, черт их дери, говорящие рты с потоками мертвой памяти.

Кровь моих предков обеспечила мне «счастливое будущее», переделка, в какую попало наше поколение, опрокинула представление человека о мере того, сколько он может вынести. Поражает другое: многие из тех, кто вышли оттуда живыми, не сделали для себя мало-мальски сносного вывода и продолжают жить так, словно это были не они или это было не важно, так диктовалось условиями исторического процесса. А я думаю, что эти люди не завоевали себе ни грамма личной свободы, а раз так – пес с ними! У меня же и там – и я ничуть не кривлю душой, – утверждаю, что и там у меня было столько свободы, сколько могли снести мои плечи, раздавшиеся от тяжелой работы.