Вечный сдвиг (Макарова) - страница 163

– Тебе нельзя ехать, – говорит Хайка. – Давай я посажу тебя в кресло и привезу Басю.

Раз Хайка приняла такое решение, значит я действительно сдаю.

– Возьми у меня в кошельке деньги на такси и на остальные расходы.

Хайка не спрашивает, какие такие остальные расходы, и она впервые не отказывается от предложенной ей помощи, потому что из этой суммы она не истратит на себя ни копейки. На эти деньги она привезет ко мне Басю и потом они устроят все, что полагается.

– Сделайте так, чтобы ни одна вещь им не досталась. Непригодные снесите в синагогу и раздайте бедным.

Я могла бы распорядиться, чтоб все снесли в церковь, они бы и это выполнили. Но появление Баси и Хайки в православном храме – это святотатство. Пусть уж какому-нибудь задрипанному еврею достанется от меня сафьяновая шкатулка, и пусть он хранит в ней свой могендовид.

Следовало бы лечь, но так просто я не сдамся. Я сижу в кресле под рембрандтовской старушкой, потонувшей в коричневой мгле, рядом с собой семидесятипятилетней давности, на меня уставлены черные глаза навыкате, они выхватывают из коричневой бездны мой расплывшийся силуэт, зовут меня к себе, той, в длинном платье по щиколотку.

Я смежаю веки. Глупо тратить время на сопротивление тьме, когда еще осталась возможность погрузиться в себя, перебрать четки цветных воспоминаний. Если бы людей, подобно животным, экспонировали в зоопарке, то мы бы явились небезынтересными экспонатами в ряду прочих. Краткое описание моей персоны выглядело бы так: девочка в длинном платье с черными глазами навыкате, единственная отрада матушки и бич для гувернантки, сухой старой девы, невесть как залетевшей к нам из Англии, которая за много лет так и не научилась говорить по-русски, ее речь действовала на нервы спесивому отцу, ненавидевшему все иностранное, в доме на Тверском он ее еще как-то терпел, а в Троицкое, нашу летнюю обитель, брать англичанку категорически запрещал, утверждая, что она несовместима с тишиной русских полей, с зеленью оврагов и даже с запахом конского навоза; там меня, свою единственную дочь, он брал с собой на охоту, преодолевая сопротивление бабушки, ненавидевшей его охоту, его гарцевание на коне, его мерзких собак, берущих след. Затем война, отец гибнет за честь России, мы разоряемся и продаем Троицкое, бабушка умирает от тоски в московском доме, мой брак с Серафимом Петровичем, сыном священника, помешанным на науке, с этаким Базаровым, подарившим мне двоих сыновей; затем залп «Авроры», дом заселяют, утрамбовывают, вытесняя нас всех в кладовку, где мы прежде хранили продукты, там Серафим Петрович соорудил детям какое-то подобие нар, и они спали – младший на втором этаже, а старший – на третьем. Наука спасла Серафима Петровича, она приносила жалкий доход, который позволил нам все же не помереть с голоду, плюс распродажа вещей, каждую из коих матушка оплакивала горькими слезами; в ней еще жило чувство собственности, которое по программе должно было быть истреблено в каждом на следующий день после перемены власти. В двадцать девятом году взяли Серафима Петровича, а мы с матушкой продержались до тридцать шестого, матушку взяли на неделю раньше меня, и она, умница, успела внушить детям, что если возьмут меня, чтобы они не мучились совестью и клеймили нас изо всех сил, ибо это единственное, что может сохранить им жизнь. Не знаю, вняли ли они наказам матушки, по всей видимости – да, потому что они погибли на войне, а значит – пять лет до нее как-то просуществовали…