О мифе как цепочке звеньев, ритуале передачи энергии коллективного бессознательного и символического знания, а также о последствиях современного его прерывания и разрушения в психологической литературе написано немало. Греческие боги как «перешедшие в область сознания архетипы» (Бедненко, 2004), позволяющие контролировать приходящие из бессознательного импульсы, также неоднократно рассматривались психологами (Робертсон, 1997; Bolen, 1984, 1990; Moore, Gillette, 1990). В этом смысле удивившая меня точность соответствия ренессансного олицетворения Меланхолии современным объяснениям причин и последствий невроза или депрессии (скрытое «под покровом»[4]), подавленное желание или либидо, неспособность к близости и т. п.) не так уж поразительна (о ренессансных и более ранних трактовках образа Меланхолии см. Klibansky R. et al., 1964; Lyons, 1971; Engle, 1995; о ренессансных психологических теориях см. Green, 1994; Harvey, 1975). Однако в известной мне психологической литературе речь шла все же о словах: античный миф был превращен в язык, его метафоры, эпитеты и сравнения стали словесной иллюстрацией терапевтических концепций. В моем же случае речь шла не об отвлеченных понятиях, а о воспроизведении конкретно-чувственной, синкретической модели контакта с собственным бессознательным. Думаю, за несколько предшествующих этому опыту лет исследовательской работы я так глубоко вникла не просто в сюжеты, но в саму логику мышления, структуру осознанных и неосознанных использований мифологического материала античности и Возрождения, что в определенный момент воспроизвела сам метод. Слово оказалось переплетенным со стихией визуального опыта, который в свою очередь был не иллюстрацией, но самим телом мифа.
В литературоведении есть ряд исследований о «стихии конкретности» слова в античной мифологии. Так, О. Фрейденберг показала: в современном мире абстрактное мышление противопоставляется сенсорному восприятию, но в Древней Греции «вылущенные, чистые понятия» вовсе не наследовали «отмершим чувственным образам» (человек изначально мыслил конкретикой, сквозь «не-я», в слитности с окружающим миром). Последние постепенно и плавно изменяли свою функцию, вырастая и врастая в рождающуюся логику (Фрейденберг, 1998, с. 233–235). Метафоры же были как бы переходным, промежуточным звеном между телом и разумом, конкретикой и абстракцией, единичностью и всеобщностью. Так что все кажущиеся нам «поэтическими» или «сказочными» античные сюжеты о богах и героях имели непрерывную связь с миром телесным, физическим, практическим и повседневным. Этот синкретизм остался в языке и мышлении не осколками, а скорее следами, не всегда опознаваемыми более поздними поколениями, но кропотливо передаваемыми из уст в уста, от книги к книге.