Прочитав сие в тот же вечер. Лев Федорович сказал полушутливо: «Откуда такие мысли, Виталий Николаевич? Уж не говорит ли вашим языком комиссар Чичерин, племянник знаменитого Чичерина, чьи лекции в Московском университете, вероятно, слушали вы либо ваш учитель Ключевский?». Увидев, что мне не до шуток, чуткий Лев Федорович избрал иную тактику для успокоения меня и даже процитировал Марка Аврелия: «Измени свое мнение о тех вещах, которые тебя огорчают, — и ты будешь в полной безопасности от них», надеясь отвратить меня от дела бесперспективного и по нынешним временам далеко не безопасного. Мы заспорили. И впервые закончили разговор, недовольные друг другом.
Статья, однако, была написана. Надо было ее публиковать. Началась вторая моя одиссея — по редакциям газет и журналов. И — скажу сразу — была она ничуть не легче предыдущей. В двух «ведомствах» мне вернули сочинение мгновенно, чуть не вытолкав взашей и обозвав «ренегатом». В третьем фальшиво улыбающийся рыжеватый господин посоветовал мне оставить статью и наведаться через недельку-другую, ибо стесненные материальные обстоятельства заставили его уволить большое число сотрудников, а оставшиеся едва управляются с текущими номерами. Я обратился в газету «Общее дело» к Владимиру Львовичу Бурцеву, которого имел честь знать еще в Петербурге, хотя и недостаточно коротко. И не очень стремился к этому, ибо, отдавая должное его уму и проницательности, не одобрял его деятельности, направленной целиком к раскрытию тайных агентов одного из политических лагерей, работающих в стане другого, из, которой дело Азефа, разоблаченного им, без сомнения вскружило ему голову...
Я застал господина Бурцева в жалкой каморке, служащей ему одновременно редакцией и жильем. Вид его был ужасен, да и мой, судя по всему, тоже: мы с трудом узнали друг друга. Я сказал ему о цели визита. Бурцев ответил — в этой истории его интересует лишь деятельность Тизенгаузена, Павла Долгорукова и присных — шайки расхитителей казны, к которой главнокомандующий не имеет никакого отношения, ибо помыслы его благородны, бескорыстны и направлены на сохранение и на благо армии, оказавшейся за рубежом. Несмотря на явно бедственное свое положение, господин Бурцев оставался по-прежнему самоуверенным, самовлюбленным, тщеславным, горячим и властным. Хотя и изменившим довольно свои политические взгляды в сторону утверждения монархических принципов. Мы заспорили. Многоуважаемый Владимир Львович обвинил меня чуть ли не в измене национальным интересам, столь характерной в последнее время для русской эмигрантской интеллигенции. (В этой связи был, конечно, упомянут и писатель А. Н. Толстой и его письме к Чайковскому.) Я возразил: пренебрежение господина Бурцева к отечественной интеллигенции напоминает мне высказывание фрейлины Вырубовой, цитировавшей не раз мнение Николая II Романова. На просьбу напомнить это высказывание я произнес: «Когда «папа» говорит «интеллигенция», у него бывает такая же физиономия, какая бывает у моего мужа, когда он говорит „сифилис" ». Взбешенный Бурцев сдержался, однако, и справедливо заметил, что нам обоим, кои причисляют себя к русской интеллигенции, не пристало обращаться друг к другу в подобном тоне, тем более, что из-за недостатка времени принужден он вернуться к основной теме беседы. И резюмировал свою позицию весьма четко: он готов напечатать мою статью. Однако хотел бы видеть ее касающейся лишь казны ее непосредственных расхитителей. Я сказал, что подумаю. На том и расстались...