Очередь в потолок, сверху — дождь штукатурки и хрустальных подвесок от люстр. «Которые тут временные — слазь…»
Очень эффектно. Какою мерою мерили, такою и отмерилось вам.
Глядишь, новый, а может, и тот же самый Эйзенштейн уже про это фильм снимет. Или про штурм Зимнего не он, а Эрмлер расстарался?
— Хорошо, Саш, считаем, что идея принимается. Только так — ты работаешь на ее практическое осуществление — рекогносцировку провести, расположение постов узнать, хоть примерную численность гарнизона… А я со стороны посматривать буду — вдруг да и клюнет кто?
Слышно было, как Шульгин громко плюнул снизу вверх в открытую форточку.
— Знать бы только — существуют ли вообще те, о ком ты думаешь, и если да, то не в состоянии ли они читать наши замыслы, как прошлогоднюю газету?
— Почему — прошлогоднюю? — не понял Новиков Сашкиной ассоциации.
— Ну, без особого интереса, потому что и так все давно известно.
— Изящная посылка. Только, исходя из нее, лучше сразу мешки в охапку и — на Палм-Бич…
— А вот этого не дождутся. Иль погибнем мы со славой, иль покажем чудеса. Еще коньяк будешь или я допью?
— Не буду, и тебе хватит. Ложись, утро скоро, хоть часика четыре соснем…
Сразу после заседания Председатель Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ульянов-Ленин уединился в своем кабинете. Возвращаться в кремлевскую квартиру ему было омерзительно. Две маленькие комнатки, обставленные сиротской мебелью и общество Наденьки казались сейчас непереносимыми. В кабинете гораздо лучше. В том самом, известном всему прогрессивному человечеству по миллионам открыток, картин и фотографий. Но сейчас кабинет выглядел совсем не по-музейному. Стол завален грудами бумаг, советскими и иностранными газетами, на единственном свободном углу — тарелки с остатками позднего ужина, стакан с остывшим чаем. Лампа под зеленым стеклянным колпаком освещает не все помещение, в углах кабинета притаился мрак. Мрак и за окнами, только где-то вдалеке светит сквозь туман одинокий раскачивающийся фонарь. Если бы открыть створку рамы — был бы слышен и тоскливый скрип жестяного абажура. Моросящий дождь постукивает едва слышно по козырьку подоконника. Отвратительно, противно, тоскливо на улице, а особенно — в душе.
Ильич раздраженно кружил по кабинету, от стены к стене, потом к окну, потом снова поперек и по диагонали.
Правильно писал этот мерзавец Аверченко: «Власть хороша, когда вокруг довольные сытые физиономии, всеобщий почет и уважение. А если сидишь за каменными стенами, под охраной китайцев, латышей и прочей сволочи, и нос боишься на улицу высунуть — какая же это власть?»