— Все это прекрасно,— спокойно заговорил доктор.— Только, если посмотреть на вещи трезво, у нас с вами ведь нет ничего, кроме разума, одного лишь разума и только разума. Можете считать его плотом, подхваченным жизнью, ее безрассудными волнами — все равно это то самое бревнышко, за которое мы с картезианских времен >{104} стараемся уцепиться руками и ногами. У нас нет иной опоры, дружище, нет ничего прочнее человеческого разума, опирающегося на научно познанную реальность, на логику, которая служит нам единственным ориентиром в познании абсолютных и sub specie [74] относительных истин >{105}, необходимых для создания тех правовых норм, без которых невозможно ни судить, ни осуждать. Эта правовая этика…
— Да только ваш разум,— перебил я его,— ваша логика играет самую жалкую роль в духовной жизни человека, по природе своей алогичной и иррациональной. Ваш пресловутый разум, милейший доктор, это искусственный протез, а ваша хваленая логика — абстракция, которая не в состоянии постигнуть ни жизнь в ее удивительном разнообразии, в ее глубине и размахе, ни человека во всей неповторимости своих поступков. Да чего вы добьетесь с помощью вашей логики? Куда заведет вас слепая страсть к рассудку? Ведь суть прогресса не в том, чтобы совершенствовать разум, а в том, чтобы облагораживать наши инстинкты. Да разве неясно, что все ваше сознание с этим вашим петушиным разумом — лишь крохотная искорка на кончике гигантской пирамиды подсознательного, безотчетных движений души, рождающихся где-то в заповедных областях наследственных и прачеловеческих инстинктов, стихию которых пытаются обуздать жалкие весла религий и в таинственные глубины которых поэты спускают на тончайших паутинках свои черпачки?
Доктор Жадак заволновался.
Все, что последовало потом, можно сравнить лишь с громами и молниями, которые метал убежденный рационалист, выстрадавший свою веру в человеческий разум и защищавший его суверенитет языком острее бритвы.
В развернувшемся словесном поединке время летело со скоростью барабанных палочек, выбивающих дробь.
Спор наш разгорался и, под влиянием выпитого коньяка и кофе, принимал самые разные обороты. От страстных выпадов и убийственных сарказмов мы переходили к смиренным уступкам, дружеским, ласковым уговорам, сокровенным исповедям, а потом снова к разрушительным бурям, когда кулаки наши с такой силой грохали по допотопному столику возле кушетки, что из своих железных коробков, дружно подпрыгивая, выскакивали все дешевые сигареты.
Развалившись на диване, доктор Жадак тыкал пальцем в воздух, подкрепляя таким манером свои аргументы, а когда я пытался его перебивать компетентными возражениями, низвергал на меня целый поток ругательств, перегибаясь долговязым и мускулистым телом удава с дивана и дотягиваясь до моей кушетки, так что его лошадиная голова то и дело нависала надо мной.