– А если он умрёт раньше? – спокойно спросил Гелан.
– Мы ведём постоянный медицинский контроль.
…На этот раз ему стали пилить палец на ноге. Продолжалось это долго. Кельм терял сознание. Ему капали что-то. Давали отдохнуть. Открывали ранку и продолжали пилить.
Голосовые связки ему не резали. Он просто не мог больше кричать, голос был сорван от крика. Всё, что у него вырывалось, – тихий шёпот или сипение.
Потом Кельму отрезали поэтапно две фаланги пальцев на левой руке.
Потом перепилили локтевую кость и оставили рану открытой.
Медсестра молча обработала ему пересохший рот какой-то жгучей гадостью. Кельму не давали пить. Только капали и капали жидкость внутривенно. Слизистые трескались, пересыхали, и это было мелочью по сравнению с остальными мучениями. Дополнительной досадной мелочью. Медсестра возилась там где-то с судном, он почти не понимал, что с ним делают. Он вообще уже привык к тому, что тела как бы и не существует. Это была спасительная мысль. Он – только мозг. Ассоциировал себя с мозгом. Руки, ноги – это всё ему как бы не принадлежит. Медсестра стала менять повязку на ступне. Пальцы – теперь отсутствующие – нестерпимо болели. Медсестра не очень-то церемонилась, дёргала наклейки, отчего всю ногу пронзало болью. Но ведь нога ему и не принадлежит. Это что-то другое болит, отдельное от него.
Конечно, от настоящей боли это не спасало. Когда тебе начинают пилить кость или раздражать нерв, да что там, просто пропускают ток через приложенный электрод – уже невозможно дистанцироваться от больного места, потому что болит всё тело, болит сам мозг, сама душа, горит буквально всё, что только составляет личность. Тогда уже деваться некуда. Тогда сам превращаешься в боль. Но к мелким досадным неприятностям он привык.
Линн уселся рядом с ним. Положил руку на его левое предплечье поверх бинта. Просто положил. Но Кельм напрягся. Сломанную кость зафиксировали не гипсом, простой повязкой. Достаточно слегка нажать на бинт. Совсем чуть-чуть…
Линн с интересом наблюдал за его лицом.
– Зачем вы это делаете? – спросил Кельм. Голос начинал восстанавливаться. Выходил уже не тихий шёпот, а охриплость, как при сильном ларингите. Иногда почему-то голос срывался, как в подростковом возрасте, в петушиные нотки. Как будто Кельм снова проходил мутацию.
– Что делаем? – уточнил Линн.
– Всё… это… зачем? Если я соглашусь… я всё равно после этого… не смогу работать. Зачем вам… такое?
– Сможешь, – уверенно сказал Линн, – мы не предпринимаем необратимых шагов. Не калечим. Ни физически, ни психически. Или делаем это минимально.