И хотя термин «песня-паразит» или «ушной червь» («earworm») впервые был использован в 80-х (как буквальный перевод с немецкого Ohrwurm), понятие это далеко не новое. Еще в двадцатых годах, композитор и музыкант, Николас Слонимски сознательно изобретал музыкальные формы и фразы, которые могли бы проникнуть в разум и, прикинувшись частью сознания, вертеться в мозгу, повторяясь. В 1876 году Марк Твен написал рассказ («Литературный кошмар», позже переименованный в «Режьте, братья, режьте!»), в котором рассказчик оказывается беспомощен, столкнувшись с «звучными виршами»:
Они мгновенно и неизгладимо врезались в мою память. Все время, пока я завтракал, они вихрем кружились в моей голове… я ожесточенно сопротивлялся этому, но без всякой пользы. В голове у меня гудело… [Я] поплелся в центр города, причем тут же обнаружил, что шагаю в такт этим неумолимым виршам. Я терпел, сколько мог, потом попробовал шагать быстрей… Я вернулся домой и промучился весь день до вечера; терзался в течение всего обеда, сам не понимая, что ем; терзался, рыдал и декламировал весь вечер; лег в постель, ворочался, вздыхал… (*перевод. Н.Дарузес*)
Через пару дней рассказчик встречает старого друга, священника, и невольно «заражает» его этой мелодией; священник, в свою очередь, «заражает» ею всю свою паству.
Что происходит, психологически и неврологически, когда песня или мелодия овладевает человеком? Какие характеристики делают мелодии и песни «опасными» и «заразительными»? Что это – причудливость звука, тембр или ритм? Или повторяемость? Или – возбуждение специальных эмоциональных резонансов и ассоциаций?
Мои собственные ранние песни-паразиты (brainworms) могут снова заиграть в моей голове, стоит мне о них подумать, даже если я не слышал их уже больше шестидесяти лет. Многие из них, мне кажется, имеют вполне определенную музыкальную форму, тональность или причудливость мелодии – возможно именно благодаря этим характеристикам они и отпечатались в моем мозгу. Они много значили для меня, потому как преимущественно это были еврейские песни и ектении, и они ассоциировались у меня с чувством преемственности и истории, с семейным теплом и единением. Одна из моих любимых песен, – мы исполняли ее перед обедом во время пасхального седера, – называлась “Had Gadya” (в переводе с арамейского «одна маленькая коза»). Это была песня с большим количеством повторов, постепенно набирающая силу, и ее нужно было исполнять (в еврейской версии) множество раз, а в нашем ортодоксальном доме мы всегда придерживались традиций. Дополнения, которые становились все длинней и длинней в каждом новом стихе, мы напевали, делая скорбное ударение в конце каждой строчки и отмечая жалобным вздохом каждую субдоминанту. Таким образом маленькая фраза из шести нот в минорной тональности исполнялась (я считал!) сорок шесть раз в течение одной песни, и это бесконечное повторение постепенно вбивало ее в мою голову. Песня жила в моем мозгу, как привидение в чулане, и наполняла мой разум по несколько раз в день на протяжении всех восьми дней Пейсаха, и после – медленно стихала, чтобы в следующем году снова вернуться. Какие именно качества сделали ее «заразительной»? Повторяемость и простота, или, может быть, эти странные, нелепые субдоминанты выступают в качестве нейронных посредников, создающих цепи (а это ощущается именно как цепь), способные к автоматическому самовоспроизведению? Или же мрачный юмор песни и ее торжественный, литургический контекст тоже играют здесь свою роль?