— Пить.
Я протягиваю руку к чайнику с отваром.
— Нет, что-нибудь горячее.
Спускаемся. В кухне никого нет, но на чиркание спички из гостиной выходит Морис и становится рядом со мной у газовой плиты.
— Мне подняться? — спрашивает он.
Почти два дня он до меня не дотрагивался. Его сдержанность дает слабину, а взгляд теряет уверенность. В конце концов, не позволяя себе большего, мы вполне можем обняться, постоять, прижавшись друг к другу, пока не согреется вода. Зеленоватое пламя бутана со слабеющим давлением колышется под кастрюлькой, в которой все никак не появятся первые пузырьки. Но я менее строптива, и Морис дает волю рукам, а я отклоняюсь немного назад. Вода наконец закипает, но я не распрямляюсь. Морис выдыхает:
— Иди ко мне, Иза, иди…
Но тотчас меня отталкивает. Стук каблуков — и дверь, выходящая в сад, распахивается перед Натали, едва переводящей дыхание. Она на секунду застывает, затем возмущенно роняет малопонятный упрек:
— Вы здесь!
Надо бы объясниться, но я боюсь, что мой голос задрожит, и стараюсь только скрыть от нее свое смущение. Видела ли она нас через окно, в котором, слава Богу, плохие старые стекла, искажающие предметы? На улице так солнечно, что, должно быть, нелегко разглядеть то, что происходит в темном доме. Даже если Нат и видела что-нибудь, она не сможет ничего вывести из двусмысленной позы: мы стояли, и никто не может определить, на сколько сантиметров имеет право любая падчерица нежно прижаться к своему отчиму. Склонившись над кастрюлей, я горстями бросаю в нее липу.
— Ты что, похлебку варишь? — роняет Натали.
Она проходит мимо, и ритмичный шелест ее юбок быстро стихает на лестнице, по которой она поднимается со ступеньки на ступеньку, напирая на колено.
— Она ничего не видела, — шепчет Морис.
Ничего не видела или ничего не сказала — с Нат никогда не знаешь наверняка. Она по-крестьянски вопит из-за пустяков и долго молчит о важных вещах. Берта приходит следом, держа букет маргариток с нелепо короткими черенками. «Для мамы», — повторяет она без устали. Липовый отвар слишком крепкий и густой, надо его процедить, потом разбавить… Но что это за крик?
— Ты слышишь? — спрашивает Морис.
Я слышу и так хорошо все понимаю, что, ополоумев, бросаюсь вон из кухни. Крик становится протяжным, переходит в причитания, какими на фермах в дни траура встречают появление родственниц, пришедших на помощь плакальщицам. Он заполняет, сотрясает весь дом, и Морис отталкивает меня, чтобы пройти вперед, чтобы первым войти в комнату, где Натали во весь рост рухнула на кровать. При нашем появлении она разом поворачивается к Морису; ее залитые слезами глаза пылают ненавистью.