Шахта (Плетнев) - страница 81

Сидел в одних трусах, будто боксер после боя, навалившись на спинку лавки, вытянув босые ноги, лениво сшелушивал с себя присохший с потом, словно толченое стекло, уголь.

— Чего развалился? Дома нет делов — сидишь!.. — Банщица Дарья поливала из шланга пол, а он ей мешал.

Дарья была всегда замкнута в себе, неразговорчива и только изредка басом ругалась на шахтеров.

— Давай курнем, что ли? — Дарья выключила воду, полой халата вытерла черные с желтым отливом руки и мужское, в трещинах морщин лицо, присела рядом с Михаилом.

— Что-то я не замечал, что куришь. — Михаил вытряхнул из пачки две папиросы.

— Не замечал, и не надо, — строго сказала Дарья. Сходила, защелкнула дверь. — Все уж помылись теперь. Ты один остался. Курю — не курю, это как наплывет. Сегодня вот... — Она покачала головой. По хрящеватому носу потекли слезинки. — Так бы и взнялась, улетела куда... А чего? Ничего меня не держит — могилка одна во всем свете...

Михаил не помнил, сколько лет была на глазах Дарья. Провожает и встречает из шахты. Привыкли к ней, как привыкли к вешалкам, к толстым деревянным лавкам, что стоят в три ряда, к сыроватому банному запаху. Что там ни делайся, ни случайся, а все это было и будет, как незначительное, но необходимое. И не думалось никогда про Дарьину жизнь, про ее какой-то дом, семью, заботы...

Дарья склонилась, прижала к лицу подол серого халата, и он увидел ее затылок с жиденькими волосишками, тонкую жилистую шею с ложбинкой. Столько беспомощного было в этой ложбинке, в тщедушной шее, в просвечивающей через редкие волосы синеватой коже затылка, что Михаила пронзила всего неожиданная болючая жалость.

— Ну ладно, тетя Даша... — неумело утешал ее он. — Чего ты?

— А ничего, Мишенька. — Дарья подняла лицо. Глаза у нее уже были сухие и тяжелые от неизвестной Михаилу тоски-горя. — День у меня сегодня поминальный. Васю моего в этот день убило. Совсем убило. И давно уж.

Она в упор поглядела на него, и ему стало совсем не по себе: из запавших глазниц темнели две лужицы, и в них уже не тоска была, а откуда-то из самой глубины возникала, шевелилась жуками-плавунцами улыбка.

— Василий Веткин. Неужто не слыхал? У-у, имя его славным было не только на «Глубокой». Кто на войне героем сделался, а Вася мой — тут!

Дарья жесткими, как сухие хворостинки, пальцами пробежалась по шраму, пролегшему тугим жгутом через лопатку Михаила, посочувствовала:

— Обижает вас Яшка-то, миленьких.

— Бывает изредка. — И спохватился: — А ты-то откуда про Яшку?..

— Знаю, Миша, все знаю. Я ведь в забое работала...

Сам крепкий телом смолоду, Михаил знал, что такое тонна — а в забоях другого веса нет. Лопату угля зачерпнул, кинул — десять-двенадцать килограммов, а за смену-то не одну тысячу лопат, бывало, перекинешь, да лесу переворочаешь, да железа. Поту выльешь из себя ведро и столько же воды выпьешь. Не будешь пить — сгоришь. Теперь комбайны, и то, бывает, усадишь себя за смену — кость гудит. А тогда, помнилось Михаилу, до постели кое-как добирался и спал почти от смены до смены. Кто и не выдерживал: гори она, дескать, огнем, шахта, — дело темное, без окон и дверей удушистая потогонка и драчунья, чуть что — по горбу бьет да по каске. Такое бывало в Михаилово раннее время, а в войну, как слыхал от деда Андрея, зачастую уголь с кровью брали, и поту побольше лили, потому что воздух нечем было подать, остудить тело изнутри и снаружи, и лопатами почаще шуровали, и желудок был пустой... Это как же в забое бабе-то? Михаил даже представить себе не мог бабу-забойщицу, чтобы она почти пудовой кувалдой подбивала рудстойки, бурила двухпудовым электросверлом шпуры, таскала бревна, от которых и мужики-то в три погибели гнутся. Да еще с ее длинными волосами? И не раздеться ей по пояс наголо. Это же черт знает!..