Кладовщица ни на секунду не изменилась в лице, только посильней затянулась, когда мы взяли четыре лыжные палки, честно заплатили залог и ушли.
Мы, проваливаясь по колено, неутомимо шли по лыжне, наслаждаясь пьянящим морозным воздухом. В кои годы, в декабре, хоть и совсем на чуть-чуть, зима образумилась и покрыла лес настоящими сугробами. Неосторожная синица-гоголехвостка, клевавшая багряные горсти бузины, гортанно застрекотала и, нарушая снежную идиллию, рванула в глубь леса, когда мы запустили в нее пробкой из-под вермута.
– Дятел, дятел, сколько мне жить осталось? – неожиданно спросил я, когда Гришка стряхивал на нереально белый снег золотящиеся капли вермута из опустевшей бутылки.
Дятел ничего не ответил, но продолжал долбить еще часа три.
– Может, по водочке? – меланхолично вдыхая волшебство зимнего леса, предложил я.
Гришка кивнул. После «Кубанской» солнце стало оранжевым, лес стал синеть в просеках, иногда переходя в мутно-фиолетовый оттенок. В кустах слева что-то захрустело.
– Чую, чую, – романтично заметил Гришка, – сохатый ломится, сейчас их пора…
Из кустов вылезли три милиционера. Им представилась идиллическая картина. В лучах заходящего солнца два придурка, запрокинув одухотворенные лица к небу, брели сквозь бурелом и валежник с лыжными палками, при полном отсутствии самих лыж.
– А где же ваши лыжи? – спросил оторопевший младшой.
Тут Гришку как прорвало.
– Лыжи, лыжи, – заорал он, – разве есть такие законы, чтобы обязательно на лыжах ходить?! Может, вы еще спросите, почему у нас одни палки?! Совсем распоясались!
Ошарашенный сержант шепотом выругался в рацию, сплюнул и махнул рукой. Вскоре троица с треском и шорохом растаяла в синем воздухе.
Сколько мы шли и куда, было совершенно непонятно. Но делали мы это стойко и целеустремленно. Я бормотал невпопад о своей первой серьезной любви к девушке Лене, жившей в общаге Ленинского педа, которая в 1979 году располагалась здесь рядом, сзади Сокольников. Ленка-немка. Из ГДР. Которую, ласково и интимно, я называл немецко-фашистской гадиной. И как все было с ней замечательно. А потом опять облом… Казалось, мое бормотание застревало в морозных чащах, и, на секунду замолчав, я с удивлением услышал собственные слова, повисшие в воздухе над заиндевевшими и потому вставшими раком кустами бузины и рябины. Холод наступал собачий, свинячий. Становилось темно и страшно. Добивая остатки водки из ствола, мы краем сознания наблюдали вдалеке какие-то огоньки, коробки домов и мельтешение людей. Наконец мы уперлись в красивое здание с колоннами.