Планеры уходят в ночь (Казаков) - страница 75

Несколько минут разговаривали планеристы, показывали друг другу партизанские «сувениры», делились впечатлениями, кое-кто не удержался от хвастовства. Но постепенно ожидание самолета становилось томительным, многие примолкли, слушали небо.

– Боря, может споешь ту… про сокола? А? – попросил кто-то из темного угла.

В свете костра розовато блеснул лакированный бок гитарки. Борис подворачивал колки, настраивал инструмент. Установилась полная тишина.

– Эту песню пел один партизан на нашем кордоне. Его застрелил снайпер, – сказал Борис и тронул струны инструмента:

Промахнулся сокол по пернатой дичи,
Грохнулся на землю с лета без добычи
И разбился насмерть, в муках умирает,
Взор слезою застит. Небо кровью тает.
Не лета глубокие погубили, нет:
Умирает сокол в самом цвете лет…

Грустно выводил песню хрипловатый баритон. Догорал костерок в шалаше, и угли тускнели, как глаза убитого.

– Все на костры! – долетел снаружи зычный крик.

Планеристы повылезали из шалаша, заторопились к кучам хвороста, разложенного на поляне. Вскоре послышался гул моторов большого самолета. Он тенью выскочил из-за ближних деревьев, прогрохотал над вспыхнувшими кострами и ушел на второй круг. Шум моторов утих, потом снова усилился. Посадочные фары прорезали ночь, светом умыли поляну. Черные фигурки людей убегали с площадки к лесу. Раздался глухой удар, будто пустое огромное корыто бросили на землю. Огненные глаза машины моргнули, закрылись. Моторы журчали мягко, успокаиваясь.

Наступила тишина. Секунда, другая – и она взорвалась радостными криками людей…

Глава 7. Крутые дороги отцов

Письмо

Ключ лежал на старом условном месте под рассохшейся кадкой из-под огурцов. Когда-то они с отцом гудронили ее, присаживали обручи. Владимир вынул ключ, подержал на ладони, будто взвешивая, неторопливо вставил в замочную скважину.

В квартире все было по-прежнему. В полутемной кухне пахло лежалым хлебом. Запах появился в начале войны, когда мать, сохраняя каждый оставшийся кусочек, сушила его и клала в картонную коробку. Коробка с помятыми боками стояла на подоконнике, и сейчас Владимир заглянул в нее: пуста.

В передней комнате остановился у шкафа с ажурными переплетами стекол. Шкаф сработал его дед Кузьма, столяр-краснодеревщик. Раньше мать запирала в шкафу сладости. В довоенное время здесь вкусно пахло халвой, в фаянсовой вазочке лежали конфеты. Теперь шкафчик источал запахи прогорклого масла и селедки.

Владимир выложил из оттопыренных карманов шинели на стол консервы, галеты, сверточек с мармеладом. Разделся до пояса и пошел на кухню умываться. Мать застала его склоненным над раковиной. Она обхватила его за плечи, повернула, короткими поцелуями осыпала мокрое лицо, потом сорвала с гвоздя махровое полотенце и, смеясь, стала вытирать его, растирая тело до красноты, любуясь мускулами, касаясь пальцами родинок, которые, по ее словам, были точно такие же, как у отца. Она вытащила из комода отцовскую нижнюю рубашку, чуть припахивающую нафталином, сама надела ее на сына и непритворно удивлялась, что рубашка маловата. Откуда-то вынула заветный флакончик одеколона и, щедро налив пахучую жидкость в ладошку, полохматила ему волосы.