Пустырь (Рясов) - страница 43

Даже окружающий пейзаж никак не способствовал отдыху, наоборот, он еще сильнее бередил внутреннюю занозу. Всё вокруг лишь усиливало его раздражение: дорожка, по краям которой росли тщедушные, невесть кем саженные березы, задуманные, по всей видимости, как пышная аллея, но выросшие в непотребные, теребимые ветром метлы; неказистый срам облезлых подклетов, всё больше оголяемый осенью, вплотную подкравшейся к кривым изгородям Волглого и беспощадно срывавшей тщедушный летний камуфляж, обнажая безобразную наготу; одинокие, шершавые, поросшие мхом и лишайником скамейки, подпиравшие эти распадающиеся оградки; кривые гвозди, ржавыми всходами проклевывавшиеся сквозь древесную гниль; гряды с хворым луком и редькой; вечно заполненные водой рытвины; чахлые, прокаженные растения; низкие закопченные облака; тягучая меланхолия дождя. Всё было невыносимым.

И вдруг посреди сырой мерзости, словно в довершение гадкого утра появился еще один неприятный Лукьяну деревенский персонаж – осунувшийся мальчик по имени Тихон, чья семья жила через четыре двора. Увидев этого маленького человека с бледным безразличным лицом, Лукьян не смог сдержать сдавленный стон, вырвавшийся из его горла словно бессознательное взывание к Господу. Этот ребенок неизменно вселял в него странное чувство, какую-то необъяснимую неприязнь – глупое, неуместное неудобство, вроде тех, что испытывают, когда поскупились на милостыню, что-то вроде испуга осознания вины. Залатанная и потрепанная, протершаяся на локтях курточка давно была мала этому покрытому ссадинами, худенькому мальчугану, его кисти и запястья беспризорно торчали из рукавов. Увидев Лукьяна Федотыча, Тихон едва заметно вздрогнул: какая-то судорога зыбкой волной пробежала по его правой скуле. Но уже через миг он вернул себе маску угрюмости и посмотрел в упор на широкое, обрюзгшее лицо священника: на отвислые мочки ушей, заросшие щетиной ноздри, противный прыщ, сочившийся посреди шеи, водянистые глаза, влажные оттопыренные губы и чернеющие остовы зубов. Но особенное отвращение вызывали сморщенные, словно после бани, пальцы, нервно постукивавшие по скамейке (Тихон вспомнил, как по воскресениям в этих размякших, рыхлых обрубках болтается кадило, вяло и безжизненно выкашливая горький дым). Священник всегда замечал, что этот ребенок смотрел как дикарь, в его взгляде застыло мрачное предрешенное упорство. Такой, небось, и топор в спину воткнет, не подавится… При этой мысли по спине Лукьяна пробежал нехороший холодок. – Ну что, тихоня, чего исповедоваться не ходишь? – наконец выдавил из себя священник (последний раз мальчишка появлялся на исповеди лет пять-шесть назад). – Здрасте, Лукьян Федотыч… Зайдем, зайдем, – убыстрив шаг, протараторил Тихон, словно вспомнив в эту секунду о каком-то неотложном деле. – Как мать с отцом-то? – вдруг заговорила в Лукьяне какая-то непонятная вежливость. – Пьют, – успел на ходу бросить Тихон и поспешил отвернуться. Священник проводил его худой скелет черствым взглядом. Ответ, разумеется, был правдивым, но, вкупе со злобно-насмешливой интонацией, он показался Лукьяну грубым, даже нарочито дерзким. Он, несомненно, сделал бы гадкому мальчишке замечание, если б чувствовал себя чуть лучше. Но не в этот раз. Священник попробовал вздохнуть всей грудью, внутри всё еще что-то переламывалось.