наступило. И он ненавидел себя, ему казалось, что он выпестовывает собственные кошмары и любуется ими, как фотографиями, вставленными в именинный альбом. По ночам, когда он напивался водки, стаканами опрокидывая вовнутрь эту дерущую горло, жгучую дрянь, ему, и правда, мерещился детский плач. И коляска с пожухлым кружевом. Колыбелька, раскачивающаяся над оврагом на тросе натянутой пуповины. В груди разливался жар, а в голове – неумолчное шумление. Он садился на пол спиной к стене, смотрел перед собой и ничего не видел. Его мучила жажда, и он, не переставая, глотал собственные слезы, но от вкуса этой соленой воды пить хотелось еще сильнее. Он сжимал кулаки, тер мокрые глаза и смеялся больным, неуместным смехом. Он смеялся, но ему казалось, что смеется не он, а кто-то чужой, ненужный внутри него. Ведь ему вовсе не было смешно. Он смеялся оттого, что теперь ему надо было притворяться жить так, словно ничего и не было. Но ничего не было сейчас, а не тогда. Странная болезнь начала истощать его тело. Он больше не чувствовал в мышцах былой силы и уже не был уверен, что следующий его удар по наковальне не сорвется. Он вспоминал ту, еще не мертвую реку – коричневатую воду, по глянцевой поверхности которой плыли семена и бурые листья да шныряли водомеры. И его рот снова кривила трещина усмешки. Пил он тогда много, до болезни и потери сознания. Но это ничего не давало, мысли не появлялись, не было ничего, ни образов, ни звуков, лишь плотоядное чувство тошноты. Остановился он также внезапно, как и начал. Прежде всего, от ужаса осознания того, что в тот момент он почувствовал не только боль, но и облегчение. Да, он ощутил, как с него была снята всякая ответственность. Ведь он всегда осознавал, что однажды ребенок придет к ним и не простит обмана. Ведь все игры и смех, всё детство было обманом. Всё было обманом. Весь мир был неумело солганным мифом. Теперь он перестал верить в подлинность своих чувств. В этих промозглых сумерках он начал сомневаться в достоверности ощущений, безнадежно осознавая, что на самом деле он ничем уже не является, может быть, он стал воплощением собственной же тоски. Но он еще не отсутствовал, ведь эти чувства, которые он не способен был испытывать, тем не менее, заполняли его тело, обрекая его на невыносимые мучения. Он переживал их, со всей ясностью осознавая невозможность не только этого переживания, но даже невозможность мысли об этом переживании. Но главный ужас заключался в том, что он не мог осознать – рассеиваются ли эти чувства (предчувствия) или же наоборот – преумножаются безо всякой меры, безо всякой надежды на остановку. Они на какое-то время переходили от жизни к смерти, но потом, что было куда ужаснее, возвращались от смерти к жизни. Побарахтавшись в небытии, он опять выходил в жизнь. И этот бред выполнял в его случае функции рассудка. Иногда ему казалось, что всё это происходит не с ним. А потом он опять узнавал свое отражение в зеркале. И вновь чувствовал странный шум внутри черепа, шум, похожий на кипение. Или это бурлила выплескивавшаяся за края река? Ему казалось, что нужно вскочить и посмотреть за окно, закричать, затопать ногами. Но потом паника снова сменялась равнодушием. Со стен отшелушивалась скорлупа засохшей извести и с едва слышным звуком падала на земляной пол. Холодная вода мерно и ровно лилась на его голову.