Пражское кладбище (Эко) - страница 254

Захаживаю в «Либр Пароль», но антисемитское голошение Дрюмона меня уже не возбуждает. Над описанием пражского съезда раввинов теперь усиленно трудятся русские.

Дело Дрейфуса варится на медленном огне. Всех взбудоражило какое-то резкое выступление одного дрейфусара из католиков на страницах журнала, прежде бывшего категорически антидрейфусарским («Ля Круа»! О, прелестные времена, когда «Ля Круа» билась, чтобы поддерживать Диану! Незабываемо!). Вчера первые полосы все были заняты отчетами о бурном антисемитском митинге на пляс де ля Конкорд. Напечатана карикатура Каран д’Аша: на первой картинке многочисленная семья сидит за праздничным столом, дедушка предупреждает: «Ни слова сегодня о Дрейфусе!», а на второй картинке та же семья все-таки заговорила о Дрейфусе, все друг друга измолотили в пух и прах.

Да, эта тема разделяет французов на два лагеря и, насколько я могу судить из газет, примерно так же разделяет целый мир. Будет ли новый процесс? Пока что Дрейфус еще томится в Кайенне. Сидит и сидел бы подольше: там самое ему место.

Сходил я к иезуиту Бергамаски, нашел его состарившимся и дряхлым. И то сказать. Мне-то самому уже шестьдесят восемь, так что ему никак не менее восьмидесяти пяти. — Как раз хотел повидаться с тобой, Симонино, — сказал иезуит. — Я намереваюсь вернуться в Италию и дожить, сколько осталось, в нашей богадельне. Я достаточно потрудился во славу Господа, даже, наверно, слишком. Ты, часом, не плетешь сейчас какие-нибудь интриги? Я начал опасаться интриг. До чего же проще все было, как вспомню, да… во времена твоего дедушки. Там карбонарии, а тут мы. Понятно было, где враги, а где друзья. Короче говоря, я уже не тот, признать придется…

Ну, выживает из ума, что возьмешь. Я по-братски обнял его и ушел.

* * *

Вчера прогуливался у Сен-Жермен-Ле-Повр. На паперти сидел какой-то обтрепыш, безногий, слепой, плешивая голова в лиловых рубцах, наигрывал на дудке, засунутой в одну ноздрю, другая ноздря просто сипло шипела, а рот разевался для забора воздуха, как у утопающего.

Не знаю отчего, меня пронизал страх. Как будто жизнь плоха, ну совсем плоха и хуже некуда.

* * *

Не спится. Верчусь во сне, то и дело является Диана, растрепанная, бледная.

Рано утром выгуливаю на площадь поглядеть на собиральщиков окурков. Они меня занимают издавна. Ходят со своими вонючими мешочками, прикрученными веревкой к поясу, и железной длинной вилкой накалывают чинарики. Смешно глядеть, как их гоняют официанты из кафе и баров, пинают в зад, поливают из сифонов с зельтерской.

Большинство проводит ночи под мостами на набережной. Рядками сидят они на граните вдоль реки, перебирая свои окурки, отпасовывая вымоченный слюной табак от пепла. Полощут лохмотья, тоже просаженные табаком, раскладывают просушивать, тем временем копаются в находках. Самые решительные берут не только сигарные, но и сигаретные окурки, которые разлеплять еще труднее: набухшая влагой папиросная бумага почти не отцепляется от табака. Весь день потом они снуют по площади Мобер и по околотку, протягивают прохожим свой товар, как только получат монету-другую — спешат в кабак и наливаются спиртовыми ядами. А я наблюдаю их жизнь и так провожу мою. Мою, пенсионерскую, ветеранскую.