— Я уже пишу, — вздохнул я, а сам подумал: знал бы ты, о чем и как я пишу! Но пишу правду, ту единственную, непредвзятую, объективную правду, которая не всем и не всегда нравится; но я пишу все это для себя и для самых близких мне людей, перед которыми лгать не дозволено.
Прибежала плачущая Юнь, лицо у нее было в пыли, один глаз зажмурен. Ее держала за руку девчушка, которая с ней играла. Она испуганно сказала: какие-то хулиганы мальчишки сыпанули ей в лицо песком. Я понес внучку к умывальнику, чтобы промыть глаз. Рядом со мной оказался второй волынянин из Австралии — высокий и большелицый.
— Я вам помогу, пан Курчак, — предложил он.
— Спасибо. Вы ее держите, а я буду мыть, — согласился я и мельком возглянул на земляка. У него хоть и было старческое изношенное лицо, но глаза сияли какой-то детской чистотой, если бы только не беспредельная грусть в них. Его звали Семен Моква.
Юнь вырывалась и плакала. Успокаивая ее, Семен негромко засвистел, вибрируя губами, получился довольно необычный звук, отчего Юнь сразу же перестала плакать и с любопытством уставилась на незнакомца.
— Ну, вот и все, — довольным голосом сказал Семен, — так я когда-то успокаивал своего сына.
Перед тем, как вернуться на веранду, Семен сказал мне довольно робко:
— Я создал в Австралии, неподалеку от Мельбурна, небольшой музей «Оксана», он назван в честь моей матери. У меня там нет шедевров, нет выдающихся полотен, я собираю картины самодеятельных художников-украинцев, которых судьба забросила далеко от родины. Сюжеты картин обязательно должны быть навеяны Украиной. Мне говорили, что такие полотна есть у вас. Здесь они не пользуются большим спросом, так что я у вас их куплю; конечно, если вы будете так добры и щедры, что дорого за них не возьмете, я ведь человек небогатый.
Семен Моква мне понравился; вовсе не тем, что хотел приобрести мои картины, — я уже говорил о том, что их у меня и раньше покупали, — понравился он мне своей непохожестью на других, особенно на его спутника по вояжу в Канаду пана Маланюка. Было в Семене что-то и от усталого, побитого жизнью, но не ставшего злым и недобрым старика, что-то робкое и наивное, заискивающе-грустное, такое бывает у обиженных детей, еще не понявших, кто и за что их обидел.
— Думаю, нам с внучкой здесь больше незачем оставаться, обидели и ее, и меня, — усмехнувшись, сказал я Семену. — Если у вас с нашими соотечественниками нет никаких дел, мы можем уйти хоть сию минуту. Дома я один, а когда вернется жена, она нам не помешает, она у меня из таких, — хвастливо заявил я.