Но не проснулся, конечно. Совсем нет.
* * *
«Хорошо, что он плачет, – думает Альгирдас. – Вряд ли ему от этого легче, но по крайней мере, теперь точно ничего не испортит. Пока человек плачет, мир в безопасности. Даже такой хрупкий как наш».
«Хорошо, что он плачет, – думает Таня. – Когда человек так плачет, он может ничего не рассказывать. Все равно будет услышан и понят… наверное будет. Очень на это надеюсь. Я бы услышала и поняла».
* * *
Слезы закончились прежде ночи. Когда перевернулся на спину, открыл глаза и посмотрел на своих спутников – не перестали ли сниться, пока я тут рыдал? – было еще темно. Женщина в полицейской форме молча протянула ему уже зажженную сигарету. Ее коллега сидел чуть поодаль, пил что-то из термоса. Ах да, кофе. Он же сам говорил, у него есть кофе и пирожки.
– Вранье, что каждому дается ноша по силам, – сказала женщина. – Это большое счастье, когда по силам. Неслыханная удача. Чаще совсем не так.
Сказал:
– Я ведь правда просто поехал в командировку. Не выдумал повод, не соврал. Мог бы, конечно, отказаться. Но не отказался. Хотел немного отдохнуть от… от них, от себя, от дома. От всего. Откуда мне было знать, что…
Осекся, умолк, потому что не мог заставить себя продолжить: «Откуда мне было знать, что Люська тоже хочет отдохнуть. Так сильно хочет, что выйдет из окна седьмого этажа с младенцем на руках и кошкой под мышкой, дружно, всей семьей, только меня не дождались, теперь придется их догонять».
Сказать вслух все это оказалось не по силам, и никогда не будет по силам, ни наяву, ни во сне, ни после смерти, какой бы там Страшный Суд ни затеяли, с каким бы пристрастием ни допрашивали, а все равно буду молчать, не смогу иначе. Просто не смогу.
Затянувшись густым горьким дымом, сказал:
– Кошка осталась жива. И даже совершенно цела, только в шоке. Говорят, сидела, не двигалась, только таращилась. Ее забрала соседка. Отвезла к ветеринару, на всякий случай, чтобы исключить внутренние повреждения. И оставила себе. Потому что я… я не смог.
– Я бы тоже, наверное, не смогла, – кивнула женщина. И достала из пачки еще одну сигарету. Для себя.
Потом то ли говорил – долго, путано, взахлеб, перескакивая с одного на другое – то ли молчал и снова плакал, иногда во сне хрен поймешь, говоришь ты или просто рыдаешь взахлеб, как безрассудный младенец, не знающий ни прошлого, ни будущего, а только одно бесконечно длящееся сейчас, которое – боль. Даже если сон наяву, все равно хрен поймешь. Но говорил ли, молчал ли, рыдал, совершенно неважно, потому что хорошо, слишком хорошо знал, что говорит, молчит и рыдает о Люське и сыне, которого так и не успел полюбить, только хотел, собирался, примеривался, мечтал о тех временах, когда все наконец получится, но от этого сейчас не легче, а почему-то еще тяжелее, как будто мертвому мальчишке зачем-нибудь может понадобиться любовь, а ее по-прежнему нет.