Ну все-таки какой же способ самый надежный и легкий?
— Не понимаю, о чем вы.
Все вы прекрасно понимаете, месье Кокеро. И пожалуйста, не пытайтесь перехитрить приговоренную к смерти.
Категоричность требования тут же подтвердилась резким покашливанием. Я разрывался на части. Что ей ответить? Вновь дать втянуть себя в мерзкий разговор о способах самоубийства? Возмутиться и наотрез отказаться от этой темы? Где во мне начинался врач, в свое время давший клятву Гиппократа?
А тот, что в морге лежал, ну, хорошо одетый месье, интересно, как он поступил? Ни ран, ни полос от веревки на шее, ничего. Только эта потрясающая улыбка.
— Вероятнее всего, принял какой-нибудь наркотик или снотворное средство и просто уснул навек.
— Значит, все-таки яд.
— Вся хитрость состоит в том, чтобы постепенно и незаметно лишить себя воздуха, довести себя до такого состояния, когда дыхание мало-помалу отказывает. Принять, например, снотворное, а перед этим надеть на голову плотный мешок. Вначале воздуха достаточно, но на человека быстро накатывает усталость — ему перестает хватать кислорода. Потом он впадает в обморочное состояние, и уже на стадии умирания человек видит чудесные картины, ему становится легко и радостно, а потом…
— …а потом из света выходит Освободитель и начинает отчитывать самоубийцу: ты, недостойный сын человеческий! Такого уговора у нас с тобой не было. Ты нарушил порядок. Я ведь только собрался в следующем году заставить тебя пасть героической смертью при битве у города такого-то. А тебе, несчастная женщина, тебе предстояло умереть только через девять месяцев от скарлатины, которой ты умудрилась не переболеть в детстве. И что мне теперь со всеми вами делать? Отправить в ад? Нет уж, там вы еще, может быть, и обрели бы успокоение, нет, пошлю-ка я вас обратно в мир. И, поскольку человеку никогда не повредит чуточку наказания, в твоей второй жизни ты получишь в неразлучные спутницы сестру, и имя ей — чахотка.
Бывает, что временами человек вдруг как бы немеет, это для меня не было в новинку, самым любопытным оказалось то, что мне вдруг словно ноги прекратили повиноваться. И я замер будто вкопанный. И дело было не в разрушительном, депрессивном цинизме услышанного от мадам Бершо. Все дело было в ее топе. Интонации. Тембре. В них была полнейшая безысходность, манифест тех, кто дошел до последней черты, с обреченностью покорившись судьбе, уже не надеясь ни на что доброе. Но с другой стороны, на что оставалось надеяться этой мадам Бершо с ее болезнью? На то, что чахотка сама собой прекратится? Или на то, что мы, эскулапы, в ближайшие недели и месяцы вдруг откроем чудодейственное средство?