По первому впечатлению — это больной туберкулезом человек, но никак не грозный и жестокий атаман, вокруг имени которого сплелись кровавые легенды.
И только небольшие темно-карие глаза с необыкновенным по упорству и остроте взглядом, не меняющие выражения ни при редкой улыбке, ни при отдаче самых жесточайших приказаний, глаза, как бы всезнающие и раз навсегда покончившие со всеми сомнениями, вызывают безотчетное содрогание у каждого, кому приходилось с ним встречаться, и придают совсем иной характер его внешности и тщедушной фигуре, в действительности крайне выносливой и стойкой. Махно — человек воли, импульса, страстей, которые бешено кипят в нем и которые он старается сдерживать железным усилием под холодной и жестокой маской…
Махно не оратор, хотя и любит выступать на митингах, которые по его приказу устраиваются на площадях и в театрах захваченных и разоренных им городов. В речах Махно нет даже демагогии, казалось бы, столь необходимой в его положении. Мне приходилось часто наблюдать Махно во время митингов, и я видел, как чутко слушает его буйная и хмельная толпа, как запоминается каждая его фраза, подкрепленная энергичным жестом, как влияет, словно гипнотизирует, Махно на крикливую, никому не желающую подчиняться и ничего святого не признающую толпу…
Вот Махно на площади. Он окружен своей всегдашней свитой. Здесь и теоретики анархизма — Волин, Артем, и Барон, и красавец Лященко в матросской шапке и высоких шнурованных ботинках со шпорами, и Гуро, тонкий, как шест, и гориллообразный палач Кийко, и массивный Петриченко с круглым, как луна, рыхлым лицом, и много других…
Махно говорит резко, нескладно, то понижая, то повышая голос, повторяя за каждой фразой, состоящей из 5–10 слов, свою постоянную, полную гнева фразу: «и только»; он говорит о неизбежной гибели городов, о том, что города не нужны в жизни свободных людей, о необходимости горожанам, не исключая рабочих, к которым Махно вообще относится холодно, сейчас же, немедленно бросать города и идти в села, степи, леса и там строить новую, свободную крестьянскую жизнь.
После Махно почти всегда выступает Волин. Убедительность доводов, которыми оперирует старый теоретик анархизма, искусное построение речи, рассчитанное на понимание аудитории, и умение угадать тайные желания этой толпы, необычайный пафос, равный по силе, может быть, только одному Троцкому, — все это все же проходит куда-то мимо толпы, завороженной нескладной речью Батьки Махно.
И Махно это знает, чувствует, понимает. Он стоит у всех на виду, спокойный и самоуверенный, и лишь одними глазами с неизменным, до боли колючим взглядом лениво скользит по толпе. Чуть заметная улыбка, вернее складка, на губах Махно выражает не то удовольствие, не то презрение, а может быть, и то и другое вместе.