Загадки Петербурга II. Город трех революций (Игнатова) - страница 187

1926 год подходил к концу, и можно было подвести итоги. В том году было и хорошее и плохое: город очистили от хулиганов, избавили от Зиновьева — это хорошо; неплохо, что нэпманов прижали налогами; плохо, что никак не удавалось покончить с растратчиками государственных денег. Плохо, что опять подорожал хлеб, но не слишком; по-прежнему были перебои с мукой, сахаром, сливочным маслом, зато подсолнечного хватало, а к очередям в советское время привыкли, как к красным флагам. Горожане жаловались не на многочасовые «хвосты», а на качество продуктов, в которых попадалась всякая дрянь — щепки, гвозди, мусор. В ноябре 1926 года «Красная газета» писала, что «мышь съела Маркова Степанида Михайловна, не заметив ее в 1200 граммах ситного, купленного в ТПО — лавка № 2». Экая дура Степанида Михайловна, мыши не заметила — это прямо из Зощенко! Но в общем, несмотря на трудности, год выдался неплохой. 31 декабря центр города был нарядно иллюминирован, трамваи переполнены, извозчики заламывали безбожные цены, театры, кинематографы и рестораны были заполнены до отказа. В Доме Искусств собралась творческая интеллигенция, начали вечер с митинга и живой стенгазеты, затем все спели «Интернационал» и приступили к застолью. «Тесной семьей собрались революционеры, бывшие политкаторжане, — писала „Красная газета“. — После митинга и воспоминаний собравшиеся хором исполнили песни каторги», а с ресторанных эстрад звучали песни о смуглых мулатах и обольстительных Лолитах и Нинон — в общем, каждый встречал Новый год на свой вкус. В эту ночь даже шикарные проститутки, «дамы из Гостиного», в ажурных шарфах и мягких ботиках, были настроены на лирический лад. Окна в домах были освещены, но некоторые плотно занавешены — за ними скрывались рождественские елки. Ставить елку было запрещено, это считалось буржуазным предрассудком, по квартирам ходили проверяющие, но многие семьи нарушали запрет[72]. О двойственности жизни «переходного» 1926 года можно судить по тому, что, несмотря на запрет рождественских елок, крестьяне торговали ими на бульваре Профсоюзов, это было разрешено. Евгения Александровна Свиньина отпраздновала Новый год на свой лад, она отправила письмо внучке Асе, мечтавшей вернуться в Россию: «Всем, всем, и в автомобилях носящимся, и под забором мерзнущим, и голодающим, желаю нового счастья, а тебе не мечтать о русских морозах, русской душе твоей побольше спокойствия», — писала она.

В 1927 году в СССР отмечали десятую годовщину Октября, Сергей Эйзенштейн снимал в Ленинграде фильм «Октябрь», и тысячи статистов метались по Дворцовой площади и «штурмовали» Зимний. От орудийных залпов во дворце дребезжали стекла, и служители, убирая в залах после съемок, ворчали, что в 1917-м все было потише и грязи поменьше. Эйзенштейн вдохновенно творил миф, который со временем будет восприниматься почти как реальность. Другой мифотворец, Владимир Маяковский, приехал в Ленинград с новой октябрьской поэмой «Хорошо!». На его выступлении в Доме печати случился скандал: после чтения Маяковский стал отвечать на записки из зала. Отвечал, как всегда, грубовато, задиристо и «вдруг затрясся как в падучей, заорал. Он рычал, бесновался: „Закройте двери. Я выведу на чистую воду этого мерзавца, никого не выпускать…“» — вспоминала Лидия Жукова. В записке был вопрос: «Ты скажи мне, гадина, сколько тебе дадено?» У Горького, который теперь тоже славил большевистский переворот, читатели не спрашивали, сколько ему дадено, хотя его хвалы имели материальную подоплеку: бо́льшую часть гонораров живший в Италии Горький получал из СССР. Читатели наивно полагали, что Горькому неведомо, что происходит на родине, и писали ему о жестокости власти, о том, что «эксперимент стоил стране людоедства». «Что касается Вашей ссылки на историческую аналогичность с временем Петра Великого, то здесь, по-моему, передержка: не с временем Петра I и его реформами следует сравнивать аналогичный момент, нами переживаемый, а с временем, если уж хотите, Павла I, — возражал Горькому москвич Андриан Кузьмин. — Когда этот сумасбродный и озлобленный человек дорвался до власти, то он шпицрутенами и фухтенами насильно пытался обратить русского человека в пруссака… пока его не убрали». Такие письма посылали обычной почтой, поэтому их авторы из предосторожности, как правило, не подписывались. А Андриан Кузьмин не побоялся подписаться, хотя до чего договорился, вражина, — «пока его не убрали»! Такие исторические аналогии — вещь опасная.