Загадки Петербурга II. Город трех революций (Игнатова) - страница 244

Забот хватало, в городе по-прежнему было трудно с товарами, и очереди у магазинов были куда заметнее скорбной очереди на Шпалерной улице, где принимали передачи для узников, или у прокуратуры на Литейном. «Социализм у нас декретировали давно, а до сих пор ни пары носков, ни паршивеньких брючек, ни ботинок, хотя бы с матерчатым верхом и на резиновой подметке, не купишь», — писал в 1938 году Аркадий Маньков. Трудности были привычные, но теперь их объясняли происками враждебных элементов: бывших кулаков, торговцев и спекулянтов, проникших в торговлю, поэтому в числе репрессированных в Ленинграде в 1937–1938 годах оказалось почти все руководство торговых организаций и множество работников торговли. Конечно, дефицит всегда порождает спекуляцию, но вряд ли враждебные элементы украли все носки, ботинки, валенки и брюки, предназначенные трудящимся Ленинграда, — однако этому верили. Трудно сказать, верили ли сведениям о раскрытии шпионских и вредительских гнезд на всех предприятиях, в вузах, в столовых, в библиотеках, в детских домах — на страницах газет регулярно появлялись такие сообщения. Как можно было жить, работать, сохранять относительное спокойствие в это опасное, страшное время? Помогало сознание того, что ты честно делаешь свое дело и ни в чем не замешан, поэтому тебя это не касается. Вот в общежитие ЛГУ пришли арестовать студентку, она не плакала, ни о чем не спрашивала, взяла приготовленный узелок с вещами, и ее увели. Опомнившись, соседки начали рассуждать: во-первых, она дочь священника, во-вторых, заранее приготовила вещи, значит, ждала, что за ней придут, а значит, во что-то замешана. Во что, известно НКВД, а наше дело спокойно учиться, честно трудиться, ведь жизнь продолжается.

Особенностью кампании 1937–1938 годов была видимая бессистемность арестов: если при коллективизации репрессировали кулаков, а после убийства Кирова высылали из Ленинграда «бывших людей», то в этом была пусть страшная, но хоть какая-то логика. А то, что происходило теперь, походило на эпидемию чумы, которая косила людей без разбору. По свидетельству Л. К. Чуковской, «человек круглосуточно пребывал в ужасе перед судьбой и в то же время не боялся рассказывать анекдоты и в разговорах называть чужие имена: расскажешь — посадят и не расскажешь — посадят. Написал письмо Ежову в защиту друга — и ничего, не тронули; написал множество доносов, посадил множество людей — а глядишь, — и тебя самого загребли». Аркадий Маньков после очередных арестов на историческом факультете ЛГУ записал в дневнике: «…начинаешь привыкать к этому и уже как-то перестаешь связывать подобного рода эксцессы с возможностью своего провала». Лучше было не вдумываться, не вглядываться, заслониться от тревоги и страха работой, житейскими заботами, глядишь, чума и обойдет стороной. Город продолжал жить привычной жизнью, на улицах встречались красивые, нарядные женщины, и мужчины провожали их взглядами, а вечерами окна домов светились теплым светом оранжевых абажуров, потом гасли, и люди засыпали до нового дня.