В конце января 1941 года его имя без его согласия внесли в список лиц, которые должны были войти в состав Национального Совета, ориентированного на политику Виши. Несмотря на отрицание, сделанное на пресс-конференции, вся эта клика восстала против него[53]. Атаки голлистов стали более резкими после его отказа сотрудничать с газетой «Марсельеза» и вежливого отказа, который стал единственным ответом посланнику генерала де Голля, предлагавшему вступить в его войска. Что касается писателей, то Жак Маритен гремел обвинениями, а вслед за ним вскоре последовали Андре Бретон и вся толпа сюрреалистов. Со стороны Бретона нападки шли не без намека на злопамятность. В самом деле, Сент-Экзюпери с самого начала конфликта осудил этих изгнанников, бежавших подальше от несчастий. Отец же сюрреализма вспомнил о письме, которое было отправлено ему после того, как он признался, что не желает иметь с Францией «ни практической солидарности, ни какой-либо духовной связи». Сент-Экзюпери написал: «Ваша точка зрения с жестокостью жандарма заставляет вас осуждать тех, кто занимается во Франции поставками хлеба детям и, чтобы действовать, вынужден поддерживать отношения с правительством Виши. Вы рассуждаете со строгостью и не имея проблем с желудком, что подобная преданность детям якобы является признаком позора. А дети? Пусть они сами выпутываются, пусть ищут съедобные корни». Точка зрения писателя более сложна. Он не может ни радоваться режиму, который он считает необходимым злом, ни согласиться с голлистами в их желании очищения. Он понимал дилемму, вставшую перед французами, и отказывался быть изгнанным кем-то тыльной стороной руки. Он один был готов действовать с такой честностью.
Эти повторяющиеся атаки ad hominem[54] будили в нем маленькую музыкальную шкатулку, которая в глубине души играла мелодию тревоги и беспокойства. «Я так устал от словесных распрей, от нетерпимости, от фанатизма», – писал он в своем «Письме заложнику». Сочетание отдаленности и растущего одиночества приводило к разочарованию. С этого периода началось то, что Жюль Руа квалифицировал в своей книге как «страсть Сент-Экзюпери». Это будет настоящее мистическое приключение, тупая боль, которую он испытывал с детства и которая станет еще более острой. Он превратился в желчного разочарованного ипохондрика. Он не уступит больше зову городских сирен. Он знал, что такое вечная пустыня, вся лучащаяся светом родников или оазисов, и она, казалось, была готова открыть ему свою тайну…
Теперь, когда он прогуливался по улицам среди неоновых огней и занятых своими делами прохожих, он чувствовал себя в настоящей пустыне. «Ибо пустыня совсем не там, где кажется, – писал он. – В Сахаре несравнимо больше жизни, чем в столице, и людный город, полный суеты, – та же пустыня, если утратили силу магнитные полюса жизни». Модель жизни, которую представлял собой Нью-Йорк, его пугала. Город походил на современную метафору библейского Вавилона. Он мог говорить только с самим собой, и он думал так, как сказано в «Цитадели»: «Чего ждать от человека, если он трудится для хлеба насущного, а не ради собственной вечности?» Один вопрос мучил этого защитника «значимости деревень» и цивилизации, основанной на связях и взаимной поддержке: он боялся, что общество станет царством роботов и муравьев. Он писал, думая о приверженце стандартов жизни: «Он отвергает противоречия – основу созидания, а стало быть, разрушает всякую надежду на движение к совершенству и взамен человека на тысячу лет утверждает муравейник роботов» («Письмо заложнику»). Он знал после своих путешествий в Испанию, Россию и Германию общества, подчиненные тирании. Он сталкивался с обществом, отданным в управление ростовщикам. Его боязнь этих двух ловушек цивилизации можно увидеть в «Цитадели». Там он написал: «Пришло время встревожиться: ты видишь – жестокий тиран уничтожает людей. А ростовщик держит их в рабстве». Он теперь знал, что цивилизация, за которую он борется, зажата между двумя опасностями, между двумя формами деградации человека: одна контролируется тираном, другая – ростовщиком.