— Иннокентий Федорович, неужели вы на самом деле не любите Гомера?
— Люблю его не меньше, чем вы, — смеясь, отвечал Анненский.
— Как же понимать ваши слова наверху?
— О Боже, но ведь только такими дозами дерзости можно было пронять нашего К.
Экспромты Анненского нередко стояли на уровне его лирики. Напомним хотя бы надпись на книге Гумилеву:
Меж нами сумрак жизни длинной,
Но этот сумрак не корю,
И мой закат холодно-дынный
С отрадой смотрит на зарю.
Много поэтических импровизаций Анненского собрано в сборнике его посмертных стихов. Немало их и в «Тихих песнях» и «Кипарисовом ларце».
Я приведу здесь один поэтический экспромт Анненского, сообщенный мне в свое время Хмара-Барщевским, никем не опубликованный и, конечно, для Анненского незначительный, но почему-то мне запомнившийся.
Принимая у себя братьев Вейнберг, Анненский прочел:
В честь Приама и Париса
Пусть губа моя мокра,
Пью за Вейнберга Петра
И за Вейнберга Бориса.
После пронзительного одиночества и тоски Иннокентия Анненского и рядом с ней на закате его эпохи не Гумилев или Ахматова кажутся особенно показательными для агонии Царского Села, а, пожалуй, не совсем нормальный граф Комаровский, заключивший свой бред в чеканные александрийские стихи, и еще один поэт, никогда ничего не написавший, но преисполненный восторженных звуков. Он вечно бродил по городским бульварам и в аллеях парка и всегда прерывисто что-то бормотал всхлипывающим и смеющимся фальцетом. Мальчишки называли его Попочка, оттого ли, что имя его было похоже на это нелепое прозвище (звали его не то Поповский, не то Попов), или оттого, что, найдя какую-нибудь фразу, он повторял ее без конца, как попугай, обращаясь ко всем и ни к кому, но всех как бы приглашая разделить беспричинное свое счастье:
— Видите, видите, видите, как хорошо! — вскрикивал он, скручивая птичьим жестом шею, откидывая назад и вбок головку и проносясь со смехом мимо вас, как бесконечно грустное, знакомое и страшно тревожное видение.
— Видите, видите, видите, как хорошо, — снова слышали вы через час при новой встрече с ним, если только он не успел обновить строчку и не выкликал, переменив ритм, что-нибудь новое, но с тем же неизменным воркующим восхищением.
Почему-то в этом странном, безумном и раненом существе чувствовалась какая-то связь с погибшей от одиночества, но жаждавшей любви и восторга, нежной и чувствительной, почти сумасшедшей от боли, душой Иннокентия Анненского…
Пушкин и Анненский — два поэта одной — царскосельской — музы.
Пушкин подарил Царскому Селу, Лицею, лицейским товарищам свою любовь — первую и, что важнее, — зрелую. Волокитство за нянюшками и горничными царскосельских жительниц или за актрисами домашнего театра, устроенного В. В. Толстым, стихи «К актрисе», где воспевается крепостная артистка, — все это незрело, это детство, это «те дни, когда в садах Лицея я безмятежно расцветал». Но проверенная испытаниями судьбы любовь взрослого поэта, ее улыбка сквозь слезы, благословляющая друзей, и первые явления музы, — вот где связь города и Пушкина скрепляется навеки.