Радио пришло в мою жизнь как нечто необходимое, неотъемлемое от повседневного сущест-вования вместе с войной и эвакуацией. Тогда радио — это хриплые дребезжащие бумажные тарелки. Черные, нередко залатанные подклеенными кусками газеты, они были частью убранства всех комнат — казенных и жилых, огромных и маленьких.
Радио говорило всегда, когда оно хотело, — его не выключали и не включали. Оно звучало вперемешку с криками детей, руганью в очередях, стонами раненых и фокстротами на танцах.
Иногда, слушая черные тарелки, люди бледнели, начинали плакать или обниматься. Но для нас радио было еще и голосом, долетевшим из дома, с нашего московского двора. До войны, на Ордынке, где мы жили, в тихие летние вечера бывало слышно, как бьют куранты Спасской башни.
Позже, взрослым, я прочитал строки Мандельштама:
«Наушники, наушнички мои,
Попомню я воронежские ночки
НедОпитого голоса аи.
И в полночь с Красной площади гудочки.
Ну как метро? Молчи, в себе таи.
Не спрашивай, как набухают почки.
А вы, часов кремлевские бои —
Язык пространства, сжатого до точки».
Прочитал и точно провалился на двадцать лет назад, туда, в самый холод, в самую даль эвакуации с коптилками-моргасиками, запахами керосина, телячьих вагонов и чужого жилья.
Мама укладывала нас, троих братьев, спать, по потолку и стенам бесшумно качалась ее огромная тень, и каждую ночь последнее, что я слышал, засыпая, было радио. Я старался дож-даться боя часов, и, если это удавалось, вместе с первым ударом всё существо мое охватывала жаркая, жгучая до слез тоска и вместе с тем надежда, что вернемся, — на мгновение пространст-во и вправду будто исчезало.