Я едва не засмеялся. На мне действительно были голландские полуботинки, индийская замшевая куртка к финские брюки, а прикуривал я зажигалкой «Ронсон». Глеб Степанов все уловил по моему лицу и уже смеялся с философским всепрощением.
— Попал в точку? — мягко спросил он и тут же снова взял меня под руку. — Дорогой товарищ писатель, в том-то вроде бы ирония, что я сам из этой чертовой провинции, из этих мест. И отец мой простым инспектором на моторе зачем-то всю жизнь протарахтел, хотя звал я его к себе. И уж я-то знаю, какие у них моторы и какая здесь обстановка. Знаю… И пот Рагулин — защитник, а я вроде бы злодей… Эээ, Виктор Сергеевич, — в его тоне прозвучала обида, — нам всем охота на чужом… простите меня, конечно… на чужой спине в рай въехать, но только эти самые… ну, знаете… грехи не пускают. — Глеб Степанов стал даже грустным. — А вот Константин Федорович, видите, хочет бросаться на мельницы. Ах, если бы на мельницы! Тогда ладно. А у меня, как говорится, семья. Я ведь тоже по молодости мечтал спасать Азовское море. Все было! — И Глеб Степанов глубоко вздохнул, понурив голову. — Жена хорошая. Сынишка — отличный пацан. Все хочу, чтобы до зимы на море пожил. И старикам веселее…
В голосе Глеба Степанова прозвучали почти жалобные нотки, и он как будто сам услышал их и застеснялся.
— Думаете, плачусь в жилетку? Нет, я уже ко всему привык. — Он посмотрел на меня изучающе, подумал и махнул рукой: — А хотите откровенно? Была не была. Выпорите меня публично. Напишите в газету статью, а за мной, как говорят, не заржавеет.
— Какую статью? — спросил я, стараясь понять его неожиданный ход.
— А против меня, — выпалил он. — Каюсь: мы этой тюлькой, если ловить ее без меры, наносим морю вред. Заявляю и не откажусь. Так про мое рвение и напишите, чтобы начальство заметило. В центральную «Правду» можете?
Я смотрел на него и вдруг помял, что за все это время он не произнес ни одного искреннего слова, и меня на мгновение даже захлестнуло от того, что я осознал, с кем имел дело Костя. Глеб Степанов переливался как мыльный пузырь. И утомленность и зоркость были в его глазах одновременно. Он и обнимал и прощупывал меня сереньким, солнечным и, конечно же, рассеянным взглядом, но каким-то настороженным и даже, могло показаться, испуганным. Я существовал для него как нечто негаданное, попавшее в поле его зрения, отвлекшее его от чего-то важного, однако, и требовавшее внимания, во всяком случае времени, чтобы прицелиться. Именно прицелиться. И смотрел-то он на меня и куда-то мимо, и говорил он мне, но ответа не ждал, и растягивал губы так, что не разберешь: расположение это или зубная боль. Чего все же он хотел?