Когда к городу подступает фон Рундштедт, все мрачнеет. Ветры, дующие с востока, сулят поражение и поселяют в сердцах изумление и страх. И бомбежки теперь другие. В них вложены последние силы нацизма, оказывается, силы у него еще остались. И потом, я уже говорил об этом, бомбы, сваливающиеся с неба, словно сами по себе, без участия человека, сеют какой-то священный ужас. Еще не было Хиросимы, это слово еще не выжжено в наших сердцах, и потому бомбы кажутся нам забавами какого-то злого волшебника. «У нас нет ни минуты покоя», — говорит мама, и это правда. Подвал уже не только временное прибежище, он стал нашим домом, сюда перемещается узел наших конфликтов, средоточие всех переживаний. Маме приходится удалить «visavischen», чтобы освободить место для матрацев. Мама вновь делает робкий шаг навстречу супругу: приносит три односпальных матраца и два кладет рядом, но на этот раз отец предпочитает уединенное ложе.
Когда мама говорит, что у нас нет ни минуты покоя, по-моему, она думает не только о грозящей нам опасности. Отец настойчивее, чем когда-либо, изыскивает возможности улизнуть из дома, хотя с каждым днем это становится все труднее и труднее. Я же запуган смертельно. И к тому же пребываю в большом разочаровании: пришлось вновь попрощаться с Диной Дурбин и Бет Дэвис. Побыв со мной лишь краткий миг, они удалились, и «Монден» опять опустел. Но больше всего меня приводит в ужас отвага моих родителей, которые и сами не знают страха, и не замечают моего, правда, я догадываюсь, что причина тому страсть, а не бесстрастие. Появление мадемуазель Ремушан развлекло меня всего на один день. После рассказа матери чувство солидарности с отцом прошло у меня начисто. Напротив, в жизни моих родителей вселение Фанни к Тирифаям — целая веха. Во-первых, теперь моего отца нет дома почти постоянно, но при этом он в двух шагах, и это еще тягостней для мамы. Воспоминания о парящем в небе покойнике и гибели собачонки, похоже, стерлись из ее памяти, рана на ноге зажила за несколько дней. Она пропадает наверху, целиком поглощенная своей странной затеей.
— Понимаешь, Франсуа, — говорит она, — я должна успеть к тому моменту, когда кончатся бомбардировки.
Наверху, в мансарде, мама просто выбивается из сил: разгребает мебель и перетаскивает ее на чердак, моет пол, оттирает линолеум.
Только к вечеру, вконец измученная, с потерянным взглядом, она спускается вниз и докладывает мне, как об исполненном боевом задании. Чистоплотность у нее дошла почти до мании, как у всех бельгийских хозяек того времени, но вкусами она отличается своеобразными. Среди имущества, оставшегося от Авраама и подаренного нам бабушкой, оказалось несколько десятков рулонов оберточной бумаги зеленого фисташкового цвета, и мама обклеила ею всю мансарду: и стены, и потолок, что в то время было в диковинку. Когда много лет спустя я уезжал из Льежа в Париж, мансарда была оклеена все той же зеленой бумагой. Мама заменила ее только в пятьдесят восьмом году. Я запомнил дату — это был год, когда закрылся «Монден».