Спас меня Бартелеми. Он подобрал с пола мою затоптанную одежду и, поддерживая за плечи, довел меня до артистической. Он был в невероятном возбуждении, буквально захлебывался от восторга.
— Ведь ты был на сцене совсем один, без единого заранее заготовленного слова, без реквизита, но зрители слышали музыку корриды, видели распаленную толпу, ощущали под ногами песок арены, вдыхали запах зверя. Еще ни разу на моей памяти публика не была до такой степени вовлечена в театральное действо. Я понимаю, чего это тебе стоило, Франсуа, но ты увидишь, в следующий раз будет намного легче.
Я ничего не ответил ему, хотя знал, что следующего раза не будет.
— Это было великолепно, Франсуа, просто великолепно! — продолжал Бартелеми.
Со стороны, вероятно, кажется поразительным, что актер, всю жизнь игравший по законам традиционного театра, с такой легкостью смог перейти на принципы импровизации.
На самом деле мне удалось это лишь потому, что, когда умерла Сесиль, дистанция, отделяющая меня от прочих смертных (которая в силу, странных особенностей моей натуры прежде была едва ощутимой), внезапно увеличилась. Некоторые говорят в таких случаях, что им все стало безразлично, для меня же все стало бесконечно далеким. Все, кроме Сесиль, которую отныне я ношу в себе.
Создать Нагого, сыграть Нагого, стать Нагим — все это было для меня очень простой задачей в сравнении с той, какую поставила передо мной смерть Сесиль. Тут уж я не мог играть сам с собою в прятки. У меня не было, как у Клеманс Жакоб, удобной лазейки, которая позволила бы отрицать реальность смерти, не увиденной воочию, не пережитой непосредственно. Ведь Клеманс не провожала, как я, гроб с телом Авраама по бесконечным улицам, ведущим к ухоженному кладбищу, где темнела, поджидая нас, узкая могила. Узкая настолько, что могильщикам пришлось трижды вытаскивать уже спущенный в нее гроб, чтобы вынуть из ямы еще немного земли, потом еще немного и еще…
Когда я вышел из отделения реанимации, мне отдали обручальное кольцо Сесиль и ее вязанье, начатое в Египте. Как и первое, оно было свернуто рулоном и заколото черепаховыми шпильками для волос, но размером оказалось не больше муфты, и петли были вывязаны небрежно, словно отчаявшейся рукой. Я не мог не опознать и то и другое. Эти вещи лишь подтверждали чудовищную правду, открывшуюся мне, когда больничная сестра подвела меня к непоправимо неподвижному телу моей танцовщицы. С того момента, как была откинута простыня и я увидел лицо Сесиль, для меня стало невозможным не верить в подлинность ее смерти.