Дорога. Губка (Омон) - страница 27

Статичное изображение гораздо опаснее, оно вас заманивает неведомо куда, за какие-то пределы, да еще услужливо поддается, как гулящая девка. Разве здесь есть, как в кино, начало и конец истории? Разве нас приводят к слову «конец», в котором, собственно, уже заключена смерть? Входите бесстрашно, предлагает вам фотография, заходите на огонек, маленький огонек мечты, я ничего вам не навязываю.

Настороженную напряженность фотографии может не уловить только неопытный; эта неподвижность, эта послушность изображения — ширма для распадающегося мира. Она, лицемерная, свидетельствует, но о чем? И, чтобы узнать, о чем именно свидетельствует, мы в ней, убогой, плоской, ограниченной, теряемся, воображаем что-то немыслимое за ее пределами. Вроде бы не содержит она ничего недозволенного, но все в ней сомнительно, неопределенно. Я проваливаюсь в нее, меня уносит, как соломинку, и вот я уже не слышу голоса разума, не чувствую времени, не понимаю самой жалкой, будничной правды.

Разумеется, я ни в коей мере не мешаю Паскалю смотреть слайды, тем более что речь идет о его работе: он выполняет заказы для различных культурных учреждений. Только вот меня раздражает его манера всякий раз спрашивать мое мнение, вынуждая меня всякий раз ему в этом отказывать.

Изредка я смотрю вместе с ним телевизор. Каждую субботу я отмечаю передачи будущей недели, которые могут меня заинтересовать; составляю расписание, прикалываю его возле телевизора и никогда не уклоняюсь от намеченного. Прямые передачи я не люблю, чересчур там большой простор для непредвиденного. Например, тому писателю, который в разгар дискуссии вдруг вышел из себя и патетически оставил сцену, никогда и в голову не придет, как он мне испортил настроение. Паскаль, словно ребенок в кукольном театре, хлопал в ладоши. А я в тот вечер ушла спать, толком даже не поужинав — это происшествие выбило меня из колеи. Я избегаю всяких телевизионных игр, политических или литературных дискуссий, предвыборных кампаний, хотя внедрение в эту область статистики принесло мне большое облегчение. Истина, предложенная заранее, надежда, уверенность в будущем меня успокаивают. С той минуты, когда Национальный статистический институт высказывает свои прогнозы, и до той минуты, когда они подтверждаются, я провожу несколько восхитительных часов в божественном предощущении будущего. Вот было бы отдохновение, если бы не происходило ничего, кроме заранее предопределенного беспощадной работой по зондированию, если бы нам загодя были предложены идеи политической или социальной структуры и план их воплощения еще до претворения в действительность и если бы структура, ставшая реальностью, была мне заранее знакома и уже приручена. Я пробовала описать Паскалю это райское видение, но он только рассмеялся. И сказал, что я просто очаровательна, будто в моих высказываниях было что-то фривольно-легкомысленное. Да это он сам живет легкомысленно, беспорядочно, не зная, что ждет его в следующую минуту. Боюсь, это у него в характере, хотя он сваливает всю ответственность за свой анархический образ жизни на профессию. Я прекрасно знаю, что фотокорреспондент зависит от событий. «Не станешь же ты попрекать меня тем, что я делаю свое дело» — вот как он говорит, когда видит, до какой степени меня раздражает эта бестолковая трата времени. Но, пожалуй, больше всего меня раздражает то, с какой легкостью Паскаль приспосабливается к этому хаосу, может, даже он ему нравится. Жизнь, лишенная прочных основ, наносит мне контрудар, я страдаю от этого. Для меня, например, мученье никогда не знать, где мой муж. Было бы ошибкой думать, что я ревную, страдания мои совсем другого свойства. Я уже говорила — да, кажется, говорила, — что, как только я впрягаюсь в работу, я тут же мысленно отключаюсь от Паскаля, Антония, от своего дома — они как бы исчезают из моего внутреннего мира. Так оно и есть, но это состояние скорее завоеванное, чем естественное, своего рода реакция на то, что в отсутствие мужа у меня о нем только самое отвлеченное и смутное представление, никогда я не знаю ни его маршрутов, ни его занятий; я — женщина, которой изменяют с неизвестностью. Мне было бы намного спокойнее, если бы я могла сказать себе: сейчас Паскаль в таком-то месте. Я представляла бы, где он находится: какая там мебель, какая аппаратура у него в фотоателье, какой вид из его окна; соседние улицы стали бы оплотом достоверности. Мне было бы приятно, если б он, например, был актером. Неделями, годами, может быть, его имя значилось бы все на тех же афишах, где наверху было бы название театра, в котором каждый вечер он играл бы все ту же пьесу (а в воскресенье даже два раза в день), внизу — адрес театра, название ближайшей от него станции метро и время, когда прозвучат три удара к началу спектакля, а иногда еще и предупреждение: «Занавес поднимается в указанный час». Каждый вечер, а в воскресенье утром и вечером, он в одно и то же время произносил бы одни и те же слова в одном и том же порядке, нарушить который ему было бы навеки запрещено. Стоило взглянуть на часы, и я знала бы, где он сейчас, где проходит его вторая жизнь, ненастоящая, но достойная, разделенная на три действия (как садик у кюре разделен на три равные части) и протекающая в одних и тех же декорациях, где фокусное расстояние неизменно, а надежды хоть и скромны, но всегда сбываются. Во время отпуска он, может быть, снимался бы в кино, заключая долгосрочные контракты — на год, на два, и это определяло бы его во временных рамках, как театр определял бы его в пространственных. Я была бы счастлива, что он так надежно защищен от всякого беспорядка и экспромта, надежно связан хронологией. Потому что ведь даже неизбежные потрясения выносить очень трудно. Я говорю не о смене времен года, месяцев или недель, но о течении лет, уносящем с собой одну цифру за другой. Ужасно неприятно выкидывать ставшие ненужными ежегодники, чувствуешь, будто тебя сносит течением. Хорошо еще, что я выкидываю их с чистой совестью, мои записные книжки всегда целиком заполнены, каждый день исписан, каждый час использован, как это и намечалось. Не все мои коллеги могут сказать такое про себя; глядя на их наполовину не заполненные блокноты, записные книжки, памятки, я невольно думаю, что такие же пустоты у них и в мыслях. Даже более вроде бы обязательные (Каатье Балластуан, например) и то неделями не заполняют свои ежегодники. Вот о мадам Казизе трудно что-нибудь сказать, она свой блокнот ухитряется всегда держать в запертом ящике; и никто никогда не видел, записывает ли она туда что-нибудь вообще. У Антуанетты Клед, конечно, блокноты — и личные, и служебные — валяются повсюду. У нее неделя на неделю не приходится, то они пустые, то там местечка свободного не найдешь, в зависимости от ее душевного состояния. А мне бы хотелось свои блокноты переплести и выделить для них дома целую полку. Не из тщеславия, а чтобы придать своей жизни осязаемую вещественность. Тем не менее я без тени колебаний избавляюсь от всего, что больше не понадобится. Не может быть любви к порядку, если не чувствуешь потребности либо найти для этой вещи место, либо ее выбросить. Наш палисадник — пример такой точки зрения, в нем все выверено по линеечке, сведено к минимуму, ничего, кроме небольшого кустарника, о котором я уже упоминала и где обнаружила этим утром три цветка жасмина, расцветшие ни с того ни с сего. Эти кусты были еще до нашего переезда сюда, и я хотела избавиться от них, но Паскаль запротестовал с несвойственной ему энергией. У него, я бы сказала, слабость ко всевозможным растениям, какая-то смутная нежность, и распространяется она даже на совершенно неинтересные экземпляры. Он их опекает, как другие опекают животных или сирот, выхаживает их, если они хилые, с неуместной, на мой взгляд, жалостью, ему хочется все их сохранить; если бы я только позволила, он занял бы все наши клумбы растениями, которые того и гляди погибнут, вытесненные более выносливыми. Он очень сочувственно отнесся к метаморфозам, произошедшим недавно с мадам Клед, и находит всяческие оправдания ее сумасбродству. Антуанетта дошла до того, что предпочла всему на свете (и прежде всего мужу) некую аралию, к которой она почему-то безумно привязалась. Честно говоря, самым примечательным в этом растении была его хилость. Вообще-то аралии известны жизнестойкостью, их все лето спокойно можно высаживать прямо в землю. А эта, наоборот, не хотела жить.