), а я в это время, помнится, занимался Сэмюелом Батлером, автором «Едгина», у меня был экземпляр «Прекрасной гавани» с личными пометками и исправлениями автора. Но, постоянно отвлекаясь и досадуя на себя за это, я иногда вставал и выходил прогуляться в ближайшем внутреннем дворике Британского музея и однажды во время такой прогулки столкнулся с тем самым молодым человеком — он шел понурив голову, ничего и никого не видя и не слыша. Мне он показался воплощением горя, захотелось всей душой утешить его, подбодрить. К тому же он, по-видимому, был беден вроде меня — «убогий из благородных». У меня сжалось сердце от наплыва разнообразных чувств, сомнений и колебаний, относящихся уже не к нему, а ко мне самому: по его облику было видно, что он человек, как сказали бы теперь, посвященный, отрекшийся от жизни.
Я давно уже и бесповоротно посвятил свою жизнь письменному слову, но так до конца и не свыкся с неизбежностью «конфронтации», иначе говоря, не смирился с суровой необходимостью, мучившей того молодого человека: каждое утро вступать в борьбу с чистым листом бумаги. В том-то все и дело: сначала перед тобой лист, на котором нет ничего, а часа через два или три, ну, допустим, четыре (я, например, так изматывался за письменным столом, что дольше этого просидеть за работой не мог) на нем должны появиться слова, сложенные в предложения, и все выписано, выправлено, что надо — вычеркнуто, подчеркнуто, на полях — вставки, как воздушные шарики на веревочке, и в текст вдохнута жизнь, и все в нем — и жар ума, и острословие, ирония, боль и трагедия, комедия и смех, и простое повествование,— все сплавлено воедино и зависит от того, что уже прежде было написано на сотнях страниц за сотни предыдущих дней, и от того, чему еще предстоит быть написанным в будущем.
Так и хочется задать вопрос читателю: разве это жизнь? А не жалкое существование?
Ответ читателя мне неведом, зато сам я теперь твердо знаю, как ответить на этот вопрос. Для меня тут нет противоречия. Жизнь и работа — одно. Жить для меня значит писать. И еще я всю жизнь жил работой других писателей, главным образом поэтов.
Я рассказал о своей дружбе с А. Р. Фэйрберном, которого я ценю как поэта и ставлю в один ряд с самыми выдающимися людьми, рожденными в Южном полушарии. Я всегда считал Фэйрберна поэтом вполне современным, однако вскоре почувствовал, что, к сожалению, он, пожалуй, все-таки немного слишком рано появился на свет. Смолоду он испытывал сильное влияние Хаусмана и из Лондона на родину возвратился с самым непримиримым отношением ко всему, что отдавало «блумсберизмом»