Писательница (Буданцев) - страница 23

Павлушин понимал, что надо оторваться от грозных черных впадин, вперившихся на него из угла, надо следить за часовым, что бесконечно широкое, расплывчатое время в этот миг истончилось и слилось во встречу их взглядов, которые держат его жизнь.

Бородач еле заметно кивнул головой. У Павлушина перехватило сердце, поток времени мгновенно принял в себя вагон, часового, весь театр, на котором должна разыграться сцена спасения.

Бородач слегка подвигался. Он лежал теперь не по диагонали, а перпендикулярно длинной стене, как и Павлушин. Он лежал на спине, смотрел вверх и постепенно выводил свое могучее туловище на середину вагона, как можно ближе к Павлушину. Клинок лежал у Павлушина под локтем и больно вдавился в сустав.

Бородатый полз. Солдат посапывал, мотал головой и все высматривал в щель хоть воробья. Бородатый подполз к Павлушину, повернулся спиной, показывая связанные кисти.

Подавляя сомнения — а не повредит ли вместо помощи этот связанный, Павлушин сунул ему в руки саблю. Тот тяжело плюхнулся на спину.

— А, черт! — пробормотал Павлушин и задохнулся, словно всю грудь туго обмотали бинтом.

Часовой перестал мычать и ворчливо, словно и его заразила досада на неловкость арестантов, спросил:

— Ну, что там еще?

«Только не оборачивайся», — думал Павлушин и, едва справляясь с сиплыми пленками в горле, желая сказать беззаботно, по-свойски весело, произнес тоскливо и встревоженно:

— Друг, отодвинь-ка трошечки дверь, может, кто из знакомых пройдет, из машинистов или из бригады, пусть детям передадут, что я жив.

— Еще чего! — сказал солдат. — Под суд за тебя угодишь, в штаб Духонина. Нынче расправляются не подумавши. У нас в Курской губернии деревню сожгли так…

И вдруг сердито крикнул:

— Какие тут тебе к черту знакомые! Немцы вороне пролетать запрещают!

— Ну, хоть на белый свет взглянуть…

Павлушин уже овладел голосом. Желание видеть белый свет владело и парнем, и павлушинский умильный голос вкрадывался в него через это желание.

Павлушин смотрел на его круглый, покоившийся на толстоватой шее затылок (и в то же время каким-то образом почти не выпускал из виду неслышную возню соседа, который, согнувшись мостом, перерезал веревки) — и видел, что сейчас творится в этой мужицкой башке. Парня только что мобилизовали, перехватили на полдороге домой; он еще не отдохнул от тягот большой войны с тем самым немцем, который стал теперь начальством, а его втягивали, как ему казалось, в малую бестолковую свалку, где он — так как не добрался до родной деревни — еще не мог определить, на какую сторону встать. Свалка к тому же только начиналась, и не было известно, когда и чем она кончится, — вроде нынешнего караула в теплушке. А там, лишь шаг шагни — сразу за границей города, рельсов, полосы отчуждения, — шел дележ земли и теперь готовились сопротивляться помещикам, что тянутся за немцами, длинным, безликим мирским сопротивлением. Там, в полях, нет за спиной арестованных, на которых неохота глядеть, — их жалко, надоели, — нет золотопогонников, стальных касок, а как их увидишь, рука сама по привычке рвется к спуску. Там царит веселая неразбериха уборки хлеба на чужой, жирной барской земле.