Писательница (Буданцев) - страница 9

Последний год писательница претерпевала разные неприятности за неудачный роман. Критики двух столиц грызли ее из номера в номер в литературных журналах и газетах. В стенограммах почти ответственных выступлений по вопросам искусства имя ее поминалось с вежливыми, многозначительными намеками, а в прениях — с бранью. Такой случай предоставил ей возможность проверить окружение, знакомых, приятелей. И проверила. И осталась одинока.

Итак, старость и одиночество. Однако у нее хватило расчетливости не изумиться итогу. Она храбрилась, хотя всеми нервами поняла, что человек — животное общественное, искала и, разумеется, находила вкус в горечи, всю зиму читала Марка Аврелия, Шопенгауэра, персидских лириков, книгу Иова, даже притащила огромный, в окаменелом вишневом переплете, том Монтеня на французском языке. Но, если говорить правду, закладки так и остались в середине глав этих путеводителей по человеческой печали: начинала главу и не заканчивала. Книга, как нищенка, лежала в лохмотьях заложенных в нее тряпочек, обрывков бумаги, веревочек, шнурков. В ратоборстве с горестями писательница — от лежачего образа жизни — потолстела, цвет лица стал очень нехорош: щеки прозрачно-восковые, а подглазья желтовато-розовые. Бабье царство — сестра, вдова-невестка, старая экономка отца, с которыми писательница делила уплотненную квартиру на Арбате, — бабье царство без конца придумывало ей какую-нибудь длинную развлекательную поездку. И все очень обрадовались, когда общество писателей-краеведов предложило ей месячную командировку на большой южный завод сельскохозяйственных орудий изучать работу утильцеха, которая якобы очень занимала одного из членов правления треста, большого любителя словесности.

По существу, — в том положении, в котором они оба находились, то есть в житейски ложном положении наблюдателя и наблюдаемого, причем никто не очертил границ наблюдений, — эта встреча, как бывает в любом практическом сближении, поначалу не обещала быть для писательницы ни поучительной, ни даже занимательной. Павлушин мог послужить лишь «материалом для очерка», для чего она насильно привлекала его иногда в круг своих общих размышлений, мысленно любуясь его распорядительностью, хладнокровием, умением ладить с людьми — от чернорабочего до главного инженера завода. Но куда было девать и как изобразить на плоскости производственного портрета черты душевного крепыша и ту ровную, сдержанную хитрость, которою он ограждал себя и даже, если угодно, свой цех от слишком настойчивого подглядывания?

Прошло несколько дней. Мнение писательницы переменилось, и Павлушин стал служить ей макетом неких возвышенных построений, драгоценных для юности, но едва ли не смехотворных в ее возрасте. Так, у древних, у Плутарха или Светония, проходят перед читателем архонты, военачальники, цезари, сенаторы, граждане, произносят величественные изречения, проявляют нечеловеческую волю, одержимые любовью к отечеству, бьются в ущельях до последнего, покоряют царства, сносят с лица земли города и народы, но трудно себе представить, что они пили и ели, сморкались, храпели во сне. Раньше, до опыта революции, мрачная красота «Саламбо» Флобера казалась писательнице неоспоримой правдой, с какой не может сравниться и целый свод показаний современников. А теперь… Мрачно, красиво. Но не то, не то… Не та температура этих ледяных катаклизмов, не те взаимоотношения действующих лиц.