К вечеру дождь (Курносенко) - страница 13

Пустота в животе росла, санки неслись с горы во весь опор, и ноги у графа Монте-Кристо вздрагивали.

Шел…

В больничном дворе курили мужики в синих застиранных халатах поверх пижам. Они приопустили руки с окурками и поглядели со вниманием на нового человека.

Страшно было идти по двору.

В приемном покое дышала за столом огромная толстая баба.

Впрочем, лицо у нее было красивым. Даже благородным.

«Простите, — выдавил он. — Мне Екатерину Ивановну, можно?»

Голос, конечно, пропал.

«Операция… Специализация… В военкомат вызвали…» Землетрясение, чума, война… Мало ли?! Господи, спаси, сделай, чтоб она была. Спаси меня, господи!

— Обождите! — баба перестала дышать и оглядела его с ног до головы. От ботинок. Кивнула. Ничего, мол. Сойдет. Левой рукой придвинула к себе телефон. Курносый, обгрызанный палец вошел в круг, поднялись в упор суровые, невидящие уже глазки — п-р-р-пык, п-р-р-пык и пуооп! И еще не закончился гудок — сняли.

— Алло! Лена? Слушай, Лена, попроси-ка сюда Катерину Ивановну. Скажи, приехали к ней (снова огляд от ботинок вверх). Хто, хто — дед, скажи, Пихто! — трубка легла на рычаг. Баба посмотрела на него и засмеялась собственной шутке.


Во дворе он отошел от крыльца шагов сорок. Чтоб смотреть.

Чтобы смотреть, как она — к нему.

И в эту-то минуту (он потом это помнил), именно тут, до встречи еще, до всего, ясно и почти даже устало вдруг понял: будет! Все у них с Катей будет, и все, все будет теперь хорошо. На самом деле.

И в халате, в накрахмаленной высокой шапочке, она бежала уже, полы захлестывались на тугие ноги. Ее движения, все ее движения, свободно и чисто, ее, ее! Бежала по асфальту (двор был весь в асфальте), через лужи, прыгнула, запнулась, выпрямилась сильной спиной…

Стоял, а она бежала — так, так! И лучше не было еще, и не будет.

— Женька!

Женька.

И тут же, о господи, обняла его, среди двора, среди всех, прижалась, всхлипнула. Отстранилась, посмотрела в глаза. Есть? — Есть. «Женька…» И никто, никто не знает, кроме.

Гладил, жег до волдырей ладони об холодный ее крахмал, натосковавшиеся свои ладони. И не жить больше, а так остаться.

— В гостинице ты? — спросила. Голос ее загудел в нем длинно и медленно, словно в колоколе, — «…ницеты-ы…»

Он кивнул.

— Я сама за тобой зайду («…ай-ду-у-у…»). Через час. Или самое большее через два. Иди. Ты иди сейчас, Женя.

И еще улыбнулась. Вздернулась губа. Катька. Закрыл глаза и ушел.


А может, все было и не так.

ОТОШЕЛ — И ГДЕ ОН

На пятиминутке разговор снова шел про Холодкову. Не спит Холодкова, сказала Лена, от «наркотики» отказывается: боится, видать, что привыкнет. Ясно: сидит Холодкова всю ночь на койке, округ храп да посвист, а она трет сидит ногу, трет и плачет, и кто ее горю пособит? Козлов, лечащий Холодковой врач, так и рубит — хватит лямзиться, надо Холодкову брать, а сама Холодкова — лицо в сторону, в глаза не глядит. «Как вы, Катерина Ивановна, скажете, так и будет…» И плачет, плачет. «Я вам, Катерина Ивановна, доверяюсь!» Вот так, думает Катя, собачья наша жизнь, к свиньям собачьим такую жизнь, речь-то ведь об ампутации, второй уже. И на каком уровне ампутацию эту делать? Козлов хочет сразу — выше колена. Правильно, в общем, но если только пальцы пока убрать, хоть на костыль будет можно, а коль и эту, вторую ногу, выше колена, то ведь и ползать ей тогда вряд ли! И куда потом? В дом инвалидов? Сыну? Сын-то молодой, возьмет ли еще? Не таких не берут. А уберешь пальцы, все равно потом выше придется. Сосудистые хирурги — грубые, так и сказали: придется все равно.