Но глупо было на нее злиться.
На золотых ее птиц.
Сашка, поди, в самом деле ждал. Поверилось почему-то или хотелось уж очень опять поверить?
А она подошла уже к нему, прислонилась коленками: «Акимушка…» И снова в горле потянуло.
— Ты сказать чего-то хочешь? — выдавил. Рука ее забралась к нему под свитер, к шее, поглаживала, пощипывала там кожу. И пошли, шли, ползли уже мурашки по позвоночнику — будет, будет, вечное его, убогое его будет, и не спрятаться и не остановить. — Ты… — голос захрипел. — Ты сказать чего-то хочешь?
— Хочешь, — сказала она. — «Хочешь» сказать.
Шутила…
— Ну? — и будто не заметив сам, положил на ее бедра руки, не выдержал. Широкие, крутые, и шелк халата, и то самое, ускользающее, лопающееся под заслабевшими сразу пальцами.
Но она отстранилась.
— Послушай!
— Слушаю.
— Правда, слушаешь? Ну погоди-ка… потом, погоди!
Она обдумала его предложение. Какое? Ну, то. Предложение выйти за него замуж. И она согласна.
Так.
— Но, — тут она лукаво улыбнулась, — с условием! С одним только условием.
— Ну? — он знал, какое условие.
— Ты должен сменить работу.
— Да? — Он посмотрел на нее.
— Да, да, да.
Не может же она (сказала она) быть дворничихой! Ха! Смешно подумать. Хоть и много их теперь, умников дворников, развелось. Не может же она! Нет, не может. И мама сказала. И папа.
«Домой, что ли?» — подумалось. Ночь, холодно, ветер в перекрестках… Троллейбусов уже нет, поздно. Идешь, а листья мокрыми тряпочками по асфальту, идешь, а они молчат.
Прижавшись к моему плечу,
Среди снегов
Она стояла ночью…
Такою теплою была ее рука.
Нет, нет, только не сейчас, только не сейчас. Страшно. Опять ему страшно…
— Зачем мне менять работу? — будто не слыхав болтовни ее, спросил.
А рука сама уже к птицам на бедре ее — эх, веревочкой с причалившего корабля. Женщина — гавань, мужчина — корабль (и кто сказал?), корабль подходит к гавани и бросает веревку. Держи-и-и-ы! И левая рука его вовсе не ведает, что правая у него такая птицелюбка.
— Зачем мне менять работу, Карина? — спросил опять, чуть двигая ее к себе, на себя.
А она улыбается на него, глупого; на обеих щеках ее ямочки.
— Как это «зачем»? Люди ж смеются!
— Ну и что?
— Как что? Стыдно ж.
Сты-ыдно! Ах, вон что, стыдно. Ну да, она стесняется. Муж у нее будет дворник. Орать в троллейбусе «Середина же свободна!» она не стесняется, ей не стыдно. Влезть потом, втиснуться и снова орать, назад уже: «Куда прешь, пустой сзади идет!» — это мы пожалуйста, ничего, это нам не стыдно. Ох, милые, милые вы мои! В том-то и дело, в том и дело, что его грехи — это всегда его грехи, а она (кх-х) всегда, почти всегда невинна. Какую бы пакость, какое бы предательство… и… сама себе не заметит. Не увидит, сумеет или сможет «не увидеть». И потому она будет не виновна, а он — да.