— Фэх-х! Поставь-ка на пять, — попросил он, когда в постели Карина подняла будильник к глазам. Она была близорука, а он не хотел опоздать на работу. Жизнь продолжалась несмотря на…
Запах теплых волос, живой кожи, запах пойманной дичи и выдуманного его убежища, и страшно, страшно и сперва до того, что чуть не разбудил было ее, королеву, раскинувшую по подушкам прохладные свои руки, спящую, по-королевски не помнящую свои дары. Но не разбудил, стерпел, и вот уж легче, легко почти… и вполне-полне можно ее, жизнь, продолжать. Лежал возле, держался за прядь, за мягкий пучочек ее волос, сжимал его средним и указательным, а в окно заглядывала голубая голова луны. Ухватившись за прядь, за бревнышко в океане ночи, матросом с потерпевшего крушение корабля, лежал. Ха! Вот тут-то и вспомнить бы ту девушку Катю! Левой рукой за Каринину прядь, а правую на лысый потный лоб… и думать, думать-вспоминать, и припомнить-ка себе все.
За ширмой у окна заскрипела коечка, заворочался там Сашка. «Ты зачем к нам ходишь? — вспомнил вместо девушки широкий Сашкин голос. — Скучно тебе?» — «Ага, скучно». — «А ты оставайся, не бойся, у нас хорошо!» — «Спасибо, Сашка, я подумаю…» — «Подумай! — и тащил, тащил за карман к своему столику: — Вот, гляди, как я рисоваю!» Да, да и дом, и два окошка с кривыми рамами, и зеленые ставни, а сбоку труба, растянутой карандашной спиралью дым. Кто ж ее, эту картину, не узнает? Только слева б еще птиц, вот так, из крыльев дужек, раз-два, раз-два, а справа в углу солнце желтенькое, с лучами. Господи! «Сашка, Сашка, — прошептал он, — иди ко мне, подойди…» И тошнотой, трусливой холодно-потной слабостью поднялось по ногам, подступило к горлу, фэх-х, фэх-х… Встал и на высоких босых цыпочках пошел по шершавому ковру — туда, к нему, к Сашке. Горой к Магомету. Магомет спал, разметав в одеяле крепкие ноги с зеленкой на ободранных коленках, и подушка под горячей его щекой была смочена слюной. Глисты, вспомнил, жаловалась Карина. Глисты, наверное. Ну и что глисты? — спал сейчас Сашка. — И что? Не боялся ни с глистами, ни без. Спал, уважая себя, как отдельного человека. «Рисоваю…» И отбитым от борта шаром отскочил на кухню, в лузу свою, — в стул, меж столом и холодильником. Выбросило.
На столе в голубом перекрещенном рамой ромбе стояли грязные кофейные чашки, пепельница с окурками и две оставались еще в пачке сигареты.
Закурил-с.
На дворе лежал снег. Оказывается, пока он страдал, выпал снег и лежал, светясь на крышах, песке в песочнице и на листьях, не успевших еще как следует облететь. Холодно, холодно, поди, листьям-то! И как же это он прозевал, снег. Местами снежинок не хватало: там-сям (где не хватало) виднелись черные дымящиеся в асфальте проплешины. Курил, смотрел, боль над бровью с каждой затяжкой усиливалась, но он курил и думал: к утру снег все равно растает (куда ж ему деваться в сентябре), и никто, кроме него, сидящего тут у чужого окна, про то не узнает. Был, и где он? И потом увидел большую серую собаку, похожую на овчарку, но не овчарку, дворняжку все-таки, с облезлым, испуганно поджатым хвостом. Задерживающейся тихой рысью бежала от мусорных баков, а за ней черными цветочками по белому снегу печатались отчетливые следы. Перед тем, как скрыться, собака подняла голову и поглядела к нему в окно. Заметила, верно, огонек. Заметила и как бы кивнула, а-а, кивнула, это ты-ы, ну-ну, сиди, и потрусила себе дальше. Исчезла то есть.