К вечеру дождь (Курносенко) - страница 61

Уходи.

Уходил, а сзади все неслось: «Ффа, ффа, ффа». А что, если (усмехнулся про себя), если она и в самом деле знает про него? Про жизнь, про девушку эту Женькину. Если про все-все?

Все равно, все равно.

Шел, и улица была чистой и радостно какой-то пустой.

Промтоварные магазины еще не открылись, он шел мимо и гляделся в их витрины. Глядел, как идет мимо и глядит. На шее шарф, на плечах плащ. Джентльмен как джентльмен. Чего испугалась дура-баба? Провел рукой по подбородку, побриться бы вот! — а с универмажной витрины из-за гнутого стекла чернопроборный изящный манекен делал ему легкий танцевальный жест рукой. Ну что, сбацаем, мол, Аким Алексеевич, роки-шмоки? И снисходительно, подлец, улыбался.

«Ничего, ничего…» Утро, он идет по улице, и все равно, все равно, черт подери, это было утро!

Купил себе у входа в универмаг два пирожка. «Мяса мно-о-ого!» — никому и как бы всем сразу взволнованно говорила толстая продавщица в белом, поверх фуфайки, халате. Ничего себе, между прочим, баба. Быстрой красной замасленной рукой накалывала сморщенные коричневые пирожки на здоровенную двузубую вилку, заворачивала «в бумажку» и подавала. Захотелось проверить ее насчет «мно-о-ого», но тут же про это забыл и съел пирожки незаметно для себя. Все равно ведь хорошо, думал. Чувство жизни не от фактов ее идет, а от биологического сопричастия! Во! И засмеялся. На солнышко смотри, на деревья, на воробьев этих. Мало тебе? Солнышко-то есть, и небо есть. И хватит, хватит.


У ворот встретилась (кто бы подумал) сама Любовь Васильевна, непосредственный начальник.

— Аким, — заулыбалась. — Здорово, Аким!

— Здравствуйте, Любовь Васильевна.

Оба любили вот так поздороваться: улыбнуться и разойтись. Но сегодня и здесь было не как всегда.

— Слушай меня, Аким, — остановилась Любовь Васильевна и наморщила лоб, как бы выражая, чего это я хотела сказать-то? Уж не за опоздание ли думала ругаться? Но нет, оказалось, другое. — Слушай, — сказала она, — ты у нас жениться, что ли, собрался? Правду девки в конторе говорили? Уходить будешь? — и смотрела, щурилась эдак лукавыми глазами.

— Враки! — сказал он тоже с улыбкой (может, мол, и не совсем враки). Какой улыбки ей от него надо было, такой и улыбнулся. И ничего, получилось.

— На свадьбу-то зови меня, не замыкивай! Ага?

Кивнул: ага.

— Давно уж пора, — вздохнула Любовь Васильевна.

И нахмурилась. В память, конечно, о маме Лене. С самого его устройства под ее начало порешилось как-то само собой: Любовь Васильевна с мамой Леной были подружками, а он, Аким, подружкин посмертный сирота. Теперь вот Любовь Васильевна справляла как бы маленькую тризну по маме Лене. Не дожила-де мама Лена до Дня, не дождалась, не повидала на своей улице праздничка. А закадычными ж, можно сказать, подружками были! Войну вместе перекуковали… соседками-товарками, мерзли-голодали… барахолки-карточки. Он знал: в войну мама Лена жила в Харькове под немцами, а что там с нею случилось, никому никогда не рассказывала и не вспоминала; Любовь Васильевна и дружна-то с нею не была, разве вот здоровались добрыми знакомыми во дворе да улыбались, как сейчас он. Но не станет же он возражать добренькой Любовь Васильевне, — зачем? Пусть себе. Кто знает, мир-то в конце концов расселен по головам, извне головы никто его до сих пор не видел. Чем голова Любовь Васильевны хуже? И пережили, и перекуковали. У него так, у нее эдак. Сведения просто не совпадают. У каждого кулика свое личное болотце.