— Разобщенными, говоришь? — передразнил студента долговязый тощий парень по кличке Гусар, взятый еще в двадцать седьмом в Ленинграде вместе с каким-то кружком философов-богословов. — Это как же это я, православный крещеный дворянин, буду сообщаться-то с татарвой вонючей, или с этой эсеровской швалью, или с католиками! Вон у них, у иезуитов, и барак свой, и общак свой. И, говорят, даже вино у них имеется, им, гадинам, посланное из Кракова, и семужка вяленая, и ветчина копченая. Так что ж они со мной-то не поделятся, все в паству свою тащут! Соберутся в березнячке, будто на молитовку, а сами жуют ветчинку-то, словно псалмы читают!
— Так о чем я и говорю! Что надо выработать нам для всех обший закон, созвать сход со все бараков! — не сдаваясь, доказывал студент.
— И как же вы, юноша, представляете себе этот закон? — спросил серьезно студента сухой, важного вида старик, явно из бывших университетских профессоров.
— Поскольку мы тут все люди случайные, пришлые, чужие, здешним правилам не обученные, нам надо позаимствовать из житейской мудрости закоренелых воров их лучшие способы выживания в тюрьме и распространить эти правила на всех, вне зависимости от рода занятий и происхождения. Так мы и получим железный и непреложный для всех соловецкий закон…
Вертлявый мужичок крикнул из угла, где кучковались «раскулаченные» и резались в карты:
— Во-во, правильно Егорка говорит! Ты, Егорушка, поучи мужиков жизни! Они за пайку готовы своего брата в землю по уши закопать и обоссать ему темечко! Вон того рыжего, что с тобой спор затеял, я уже на Доске почета видел. Это ж Женька Калистратов! Висит болтается — за жизнь цепляется! Думает, что его товарищ Сталин переходящим красным знаменем задоблестный труд наградит или срок скостит — держи карман шире! Как говорится: «вот те лялю в одеялю»! — И кулачок показал соответствующий жест пальцами.
— Да им хоть ссы хоть в темя, хоть в глаза, все скажут: божья роса! — вставил свое слово однорукий коротышка по кличке Фомка.
С разных сторон раздался нестройный гогот. Ударников трудовой «перековки» в лагере не любили и побаивались, предпочитая с ними не цапаться: знали, что ударники, особенно те из них, чьи портреты иногда появлялись в канун красных праздников на Доске почета, являются тайными осведомителями лагерной администрации.
— Не богохульствуй, Фома! — вдруг внятным басом бросил седобородый архимандрит Феодосий, попавший в эти богом проклятые места еще с первой партией сосланных священников в двадцать втором году.
— Прости, отец родной, с языка сорвалось! — с неподдельной робостью повинился Фомка.