Последний иерофант. Роман начала века о его конце (Корнев, Шевельков) - страница 3

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Испытание Фемиды

Зал судебного заседания — это место, где Иисус Христос и Иуда Искариот были бы равны, причем Иуда имел бы больше шансов на выигрыш дела.

Г. Метен

I

Тут Викентий Алексеевич Думанский наконец открыл глаза — перед взором адвоката голубели обои его собственной спальной.

«Слава Тебе, Господи! Это только сон, и я дома», — сообразил он, зевнув, и почувствовал несказанное облегчение. Медленно потянувшись, остался лежать в огромной постели. Ему еще было необходимо окончательно осознать переход в бодрствующее состояние, хотелось понежиться. «Что же это все-таки мне приснилось? Может быть, вещий сон? Этот странный старик „Росси“… Но последнее… эти убийцы, пальба. Дичь какая-то! Никогда бы не подумал, что в моем подсознании могут родиться столь брутальные сцены. Чужая душа — потемки, это понятно, но когда в собственной такой кавардак… Наверное, это все из-за вчерашнего ростбифа с кровью. Сколько раз я зарекался плотно ужинать! Да уж, непременно от ростбифа».

Наконец Думанский, поеживаясь, выбрался из-под одеяла, встал и, взяв с ночного столика большой хрустальный флакон, щедро опрыскал лицо дорогим одеколоном «Коти», затем, открыв фиал с туалетной водой другого, более тонкого, почти неуловимого аромата, тщательно протер холеные руки. Вообще, к своим рукам, лицу и прочим частям тела Думанский испытывал глубокую симпатию и оказывал им внимание, не свойственное большинству мужчин. Нет, он вовсе не был нарциссистом — просто любил разглядывать себя в зеркале, расстраиваясь, если что-то в его внешнем облике менялось к худшему, и считал, что уход за телом — одна из неотъемлемых черт истого аристократа, наконец, просто его священная обязанность. Это правило было усвоено им с младых ногтей, как и прочие светские манеры, и он не помнил случая, чтобы когда-либо ему изменил. «Если женщины проводят едва ли не весь досуг в уходе за своей внешностью, — рассуждал Викентий Алексеевич, — то уж мужчина вправе уделить этому занятию хотя бы час в день».

Завершив свой туалет, Думанский закутался в бухарский халат с кистями на поясе, подошел к окну и, широко растворив его, жадно вдохнул легкий бодрящий воздух. Каждое утро любовался он панорамой столичного центра, открывавшейся с высоты пятого этажа дома на Кирочной улице. Озирал аристократическую Литейную часть с особняками знати и богатых буржуа, с небольшим голубым куполом фельтеновской кирхи Святой Анны и крестоносной пикой Кавалергардской церкви, с недавно выстроенным помпезным домом Офицерского собрания. Отсюда, конечно же, были видны купола Преображенского собора, поодаль — шпили Михайловского замка и Симеониевской церкви в туманной дымке, слева высокая Владимирская колокольня, справа же утопающее в лесах «самоцветное» многоглавие храма Воскресения Христова с его ажурными, сверкающими золотом восьмиконечными крестами, и всюду крыши, крыши, крыши, белые от снега. В сочетании с перламутровым декабрьским небом северной столицы все эти детали составляли впечатляющую картину. «Будь я художником, обязательно написал бы великолепный пейзаж. Странно, что наши маститые живописцы совсем почти не пишут Петербург. Все бы им вылизывать бесконечные средиземноморские ландшафты, среднерусские поля и перелески или поэтизировать однообразие карельских сосновых боров. Вот ведь могут же французы вдохновляться парижскими видами, и как пишут — смело, буйно, а мы о наших петербургских красотах словно забыли. Только говорим о неповторимости Северной Венеции, но когда же родится наш северный Каналетто?» — так думал Думанский, воображая себя маэстро кисти. Но… его профессиональная стезя была совсем иной, и, хотелось ему того или нет, каждое утро он должен был выходить на нее в строгом форменном сюртуке с выпускным знаком Императорского Училища правоведения, не забывая при этом покрасоваться перед большим зеркалом в прихожей.