Правда, если бы в эту минуту его спросили, согласен ли он украсть, чтобы накормить Аню, он бы все равно промямлил: "Наверно... Но лучше бы не надо". Если же его спросили бы, готов ли он убить ради спасения ее жизни, он бы совсем уже затосковал: "Ну, если бы не было другого выхода... Ну и смотря кого, смотря в какой ситуации..." У него не укладывалось в голове, как это можно убить из-за денег - из-за такой трухи, как миллион, миллиард, триллион... Из-за оскорбления - это еще на что-то похоже, но все равно, как можно сравнивать: какое-то там оскорбление и - человеческая жизнь! Убийство могло бы представиться ему чем-то мыслимым - ну, разве что ради предотвращения атомной войны.
Но если бы его спросили, способен ли он убить того, кто попытается отнять Анину высоту, он бы только пожал плечами: разумеется - что же еще с ним делать?
Да, действительно - что же еще с ним делать?!.
И где набраться сил, чтобы не делать? Сил, то есть надежд. Что же, зачерпнуть их в тех неделях и месяцах, когда он жил с ощущением свершившегося чуда? Когда он и просыпался, и засыпал с чувством упоительного: "Нет, не может быть!"? Теперь он только и мог бы подтвердить: "Да, не может быть". Продлить сон невозможно, если даже снова заснешь. Да не к этому ли продлению сна и стремился тот, кто был главной - сумасшедшей! его любовью и сделался главным - всезаслоняющим! - кошмаром его жизни?..
Мыслимо ли найти опору в том мире, который не имеет с нынешним ничего общего? В теперешнем мире все предметы обладали лишь тем единственным значением, что, столкнувшись с ними, можно набить шишку на лбу либо ссадить колено, а это нецелесообразно: жизнь сумела-таки вдолбить ему, что, сколь бы ужасной она ни была, со ссадиной все равно будет хуже, чем без ссадины. А в том мире, сквозь который впервые просияло Анино солнце, - в нем все норовило предстать чем угодно, лишь бы не самим собой: Исаакий мерцал из тумана серебряной горой, из которой безвестные мастера высекли подобие храма, но вершина, теряющаяся в облаке, все равно открывала, что перед тобой не здание, а именно гора; ночная зимняя Нева становилась трещиной среди льдов, в которой медленно кипело черно-огненное варево; отпечатки женских и мужских ступней по юному снежку под фонарями превращались в дивные рельефы на спинах и спинках черных рыб и рыбок, скользящих по белопенному океану; в уличном фонаре, отраженном в изразцовой облицовке, глаз сразу же распознавал золотое дерево с квадратными листьями, - чудесам не было конца, и все они каким-то особенным сверхчудом были еще и ею: если раньше она открывала ему глаза на все мироздание, то теперь все мироздание открывало глаза на нее. Даже если ее и не было рядом. Даже если он чистил зубы или завязывал шнурки. А уж если брел по улице, стараясь мысленно заглянуть за угол...