Было это еще до ранения, и воевал я в другой части. Однако любители почесать языки и там водились. Ну, сперва вроде все нормально было, как всегда. Погогочут — устанут, на время примолкнут. Потом опять — и опять притихнут. Я и замечать перестал. У нас в деревне много собачонок за заборами гавкало. Никто их не боялся, и никто на них внимания никакого не обращал. Понимали: они свою собачью службу несли, пропитание зарабатывали. Так и здесь. Если к тебе звание балагура прицепилось, значит, должен ты это звание отрабатывать.
Но вот стал я замечать: в один день шутки кончились и началось что-то серьезное. Примечаю — косятся на меня ребята. У одних укор в глазах, у других осуждение, а у третьих злоба самая настоящая. Что, думаю, за чертовщина? Что я такого сделал, чтобы на меня как на труса, а может быть, даже на предателя смотреть можно было, и какое у них на то право? Однако молчу, меня ни о чем не спрашивают, и я следствие не веду.
Проходит неделя. На душе тошно, они характер свой держат, и я на объяснения не набиваюсь. Однажды вечером занимаюсь своими делами: оружие почистил, патроны проверил, было уж спать стал укладываться — и вот в этот момент замечаю, что подсылают ребята ко мне лазутчика. Был у нас один солдат. Так парень ничего, но уж очень любил не в свои дела нос совать. Вот они его и подговорили. А как ко мне подступиться — не подсказали. У него же на этот счет ума мало. То он закурить попросит, то спичек, то иголку, то нитку — одним словом, мается человек. Черной тоской исходит. Терпел я, терпел и не выдержал.
— Коробкин, — говорю, — не мучь ты себя, ради бога, присядь вот, отдышись и спокойно спрашивай. На любой твой вопрос получишь ответ.
Вижу: повеселел Коробкин. Вздохнул облегченно и уселся рядом.
— Ну, — подбадриваю, — чего хотел узнать?
Помялся Коробкин и говорит:
— Скажи, Сидорыч (так меня там звали), много добра у тебя в вещмешке?
— Много, — отвечаю. — Всего и не упомню.
Покосился он на меня, поерзал на месте и ставит второй вопрос:
— Ну, а вот, если оценить. Какая же цена этому добру будет?
— Не знаю, — отвечаю. — Иным вещам вообще цены нет.
Он даже приподнялся.
— Ну, а самая ценная вещь какая будет?
Я помолчал, раскрыл вещмешок, достал оттуда кисет и показываю.
— Вот эта.
Он как уставился на кисет, так и оторваться не может.
— Что же это такое будет, что цены ему нет?
Тут я разозлился окончательно.
— Золото, — говорю. — Понял, плешивый черт? Иди теперь и докладывай.
Он боком, боком — и деру.
Лег я на спину, хотел уснуть, только чувствую: не заснуть мне сегодня. Небо надо мной синее-синее, звезды на нем, будто впрямь кто-то взял золота в пригоршню да и бросил на синий бархат. Как оно рассыпалось в беспорядке, так и застыло навечно. Стал я рассматривать их повнимательней и соображаю, так ли, в таком ли порядке звезды у нас над Сибирью повисли. Сколько ни искал разницы, не мог отыскать. «Неужто, — думаю, — над всеми людьми одни и те же звезды?» И выходило по моим подсчетам, что одни. Мы все в одном мире, на одной земле живем. А чего только на ней не понаделали! И границ всяких, и кордонов, и окопами, и укрепрайонами друг от друга отгородились. Как завистники друг на друга поглядываем, подсчитываем, чего у кого больше, и заримся на чужое добро.