Красные дни. Книга 2 (Знаменский) - страница 232

Словно какая пелена смыкала глаза... Нет, над нами всеми рок, господа! Мама Владимира Галактионовича, Эвелина Иосифовна Скуревич, видимо, больше понимала в истории народов, чем мы все, вместе взятые!..

Крюков отошел в угол, быстро склонился и нашел в сундучке еще одну заветную бумажку с записью и снова подошел ближе к свету, поправил пенсне.

Вы говорите: нужен роман, необходим какой-то след обо всем, что стряслось с нами... Но разве все это — впервые? Вот я хотел такой эпиграф предпослать к своей книге. Отрывок из летописей, новейших, что писал келарь Аврамий Палицын в Смутное время, триста лет назад! Послушайте, господа. Послушайте: «Отечество терзали более свои, нежели иноземцы; наставниками и предводителями ляхов были наши изменники. С оружием в руках ляхи только глядели на безумное междоусобие и смеялись. Русские умирали за тех, кто обходился с ними как с рабами. Милосердие исчезло: верные царю люди, взятые в плен, иногда находили в ляхах жалость и даже уважение, но от русских изменников принимали жестокую смерть... Глядя на зверства, ляхи содрогались душой. В этом омрачении умов все хотели быть выше своего звания: рабы — господами, чернь — дворянством, дворяне — вельможами, и все друг друга обольщали изменою... И осквернены были храмы божии, и пастырей духовных жгли огнем, допытываясь сокровищ. Честные души бежали в леса, дебри и болота, пожары горели в селениях, и стала Россия пустыней!..»

...В окне горел поздний рассвет, туманно плавились и искрились морозные кущи и папоротники на стеклах. Поблек жар в раскрытом чреве голландки. Все устали, вино было выпито. Федор Дмитриевич задул свечи и загасил лампу. Сказал в наступившем сумраке надтреснутым, усталым голосом:

— После келаря Палицына, как мне кажется, господа, надо ли писать какие романы нам, либералам? Да нет, по-видимому... Только вот эту страничку размножить миллионами дегтярных оттисков, и каждому из нас, русских, будь он князь или холоп, мещанин или казак, а паче лицо духовное! — каждому приколотить ко лбу каленым гвоздем: помни! И сыну своему передай, поганец!

Старый человек, Харитон Иванович Попов, тихо крестился. Жиров угрюмо смотрел в черноту печного творила, боясь произнести хоть слово. Скрипка лежала в футляре, я сам Кастальский сидел, сгорбившись, в кресле. Лишь один Бабенко сохранял живость: он пристально следил за выражением говорящего, запоминал мимику — это было нужно ему как профессионалу для какой-то будущей игры — на каких подмостках и для каких зрителей — неизвестно...

Через трое суток, на раннем, розовом рассвете, первый обоз отступающих покидал навсегда город Новочеркасск. Федор Дмитриевич сидел в пароконных санях, спиной к вознице и своим сестрам, закутанным в белые донские шубы и толстые шерстяные пледы. Впереди, в двуколке, помещался его архив и дорожное имущество.