В маленьком сельце под Бутурлиновкой нашел наконец штаб. Натрясся в повозке по пыльной, жаркой дороге, затекшие ноги едва держали, но пришлось по предъявлении документов еще походить по хатам. Везде говорили, что политком Попов; был с утра, но куда-то уехал, кажись, вместе с товарищем Хвесиным, командующим. Везде были прорывы, командиры и политработники мотались круглыми сутками. Повстанцы хотя и не вылезали из своих границ, вели оборону активно: чуть кто зазевался, сразу сетку на голову накинут, а нет — пикой, с налета...
Пожилой, со свалявшейся бороденкой, нестроевой красноармеец рубил около походной кухни хмыз — тонкие дубовые ветки и сухой хворост. Приустав, сдвигал потный шлем на затылок и присаживался в тенек под старой, обломанной ветлой покурить. Чтобы отвести душу разговором, рассказывал приезжему «из центру» человеку и отчего-то вертел головой на длинной морщинистой шее, будто оглядывался:
— О тот месяц ихних парламентарив порубали на самой грани, гадов! Тоже, ска, удумали шутки выкидывать: Тит да Афанас рассудитя нас, мы больше, ска, ня будем! Растуды их, косматых живорезов! Всех надо к ногтю! Чего, ска, выслужили, така и награда. Тут у нас теперя толковый политрук у искадрони, ска, товарищ Хуманистов, так он верно сказал: гусь свине, говорить, не товарищ! И верно. Надо всю контру перевесть на земле, иначе порядку не жди!
Серафимович отдыхал в тени, сняв ботинки. Смотрел с большим вниманием, как рассуждает, как вертит головой мужичок, как затягивается. Свежий крепачок-самосад прошлогодней торопливой сушки накипал огненно на вершине цигарки, мужичок относил ее подальше от босых ног, щупающих кривоватыми, растоптанными пальцами жухлую, невеселую травку близ дровосеки. Все было человеку понятно и ясно на этом свете, особо в тонкие размышления не впадал. И не хотел впадать.
— Сами-то... из селян? Или — рабочий? — спросил на всякий случай Серафимович.
— Из землеробов само собой, курские, — сказал мужичок-нестроевик. — Не-е, ска, фабричных токо на полверсты и видал! Не-е, хрестьяне мы!
Серафимович загрустил, глядя на такую хитрую способность человека приспособиться ко всякой минуте, всякому обстоятельству и даже всякому собеседнику: хочешь — возгоржусь сам собой, а хочешь — всплакну не понарошке...
— Что же, они, восставшие, не хотят, значит, сдаваться? — спросил он.
— Иде там! Бабы ихние и детишки на самых позициях сидят, по-волчьи воют, раненых, ска, перевязывают, а гордости уронить не хотят, паскуды! Токо перебить, и все!
Серафимович не мог бы точно определить, какая тут была ненависть: классовая или, возможно, какая-то иная, случайная, накипевшая в горячке событий, словно опасный уголек на конце самокрутки? Переполошить простых людей, стравить до лютой нанависти — разве это «классовая борьба»? Это что-то другое, пока не имеющее названия!