Моя мать — Марина Цветаева (Эфрон) - страница 134

Переложить ребенка, перестлать мне, не прикоснувшись ко мне, постель – руки сами, вещи сами, магический сон, тишина…

Не забыть – нет, не няню, доброго гения, фею здешних мест, Анну Антоновну Тескову. Приехавшую – с огромной довоенной, когда-то традиционной коробкой шоколадных конфет – в два ряда, без картона, без обмана. Седая, величественная… изнутри – царственная. Орлиный нос, как горный хребет между голубыми озерами по-настоящему спокойных глаз, седой венец волос… высокая шея, высокая грудь, все – высоко. Серое шелковое платье, конечно, единственное и не пожаленное для вшенорских грязей, ибо – первый сын!..»

«И, наконец, возвращаясь к первой ночи – к ночи с 1 на 2 февраля – Чешка-угольщица. Первая. Никогда не забуду, как выл огонь в печи, докрасна раскаленной. (Мальчик, как все мои дети, обскакал срок на две недели, – от чего, впрочем, как все мои дети, не был ни меньше, ни слабее, а еще наоборот крупнее и сильнее других – и нужна была теплица.)

Жара. Не сплю. Кажется, в первый раз в жизни – блаженствую. Непривычно-бело вокруг. Даже руки белые! Не сплю. Мой сын.

– О-о-о-о – угрожающе-торжествующе воет огонь, точно не в печи, а в самой мне…унося меня из самой меня дымоходом пищевода сквозь трубу шеи…

И торопливое сонное невнятное бормотание старухи – все на «ц» и на «эж» – чешки из той Богемии: Яна Жижки, Жорж Занд и «богемского хрусталя».

«…Если бы мне сейчас пришлось умереть, я бы дико жалела мальчика, которого люблю какою-то тоскливою, умиленною, благодарною любовью. Алю бы я жалела за другое и по-другому…

Аля бы меня никогда не забыла, мальчик бы меня никогда не вспомнил…

Буду любить его – каким бы он ни был: не за красоту, не за дарование, не за сходство, за то, что он есть».

И – чуть более поздняя запись:

«Мальчиков нужно баловать, – им, может быть, на войну придется».

Самофракийская победа

Марина Цветаева и Аветик Исаакян впервые встретились в Париже, осенью 1932 года, у друзей Цветаевой, Владимира Ивановича и Маргариты Николаевны Лебедевых, живших на тихой улочке Данфер-Рошро; вытекавшая из толчеи бульваров Распай и Монпарнас и вливавшаяся в сутолоку бульвара Сен-Мишель, улочка эта оказывалась внезапно тихой и голубой, как ручей с неприметным течением; тихой – потому что одна сторона ее стояла сплошным, в длину и ввысь тянущимся отвесом стены приюта глухонемых; голубой – от навсегда скопившейся в этом ущелье тени: солнце туда не заглядывало. Дома, выстроившиеся напротив стены, казались такими же безвозрастными и безликими, как она; время сгладило все выступы с их фасадов, стерло все краски. Незрячие окна, полуприкрытые деревянными ступенчатыми ставнями, вперялись в глухонемую стену.