— Ну, как они у вас тут, немцы? — спросил он хмуро. — Народу много угнали?
— А всех, — ответила она просто, — ни дивчат, ни хлопцев — никого не найдешь. Пишут, си́роты несчастные, письма из немецкой неволи. «Передаю я вам свой скучный привет з чужой стороны… дуже скучила я за вами и за своей ридной Украиной, дуже хочется до дому, побачить усих вас…» — сказала она нараспев, точно причитая.
Он смотрел на нее — никогда она так не причитала. Изломали, покалечили ее гордую душу. И как бы ни сложилась вновь жизнь, какой бы ладный ни построил он заново дом, — этого никогда не изжить, не забыть… Может быть, самым страшным было для него сейчас, что он вынужден оставаться здесь со своим больным легким, когда нужно действовать — каждый день, каждый час, каждую минуту.
— Как жить-то теперь будем, Гриша? — спросила она, показав на черный мрак сочащейся влагой землянки.
— Как-нибудь будем. Зиму надо прожить. А к весне последнего немца с Украины прогоним.
— Старая я стала, страшная, — сказала она горько. — Два года тебя не было, а мне кажется — двадцать.
Она отвыкла от него и дичилась, не решаясь принять его ласку.
— О брате моем ничего не слыхала? — спросил он, помолчав.
Она покачала головой.
— Ничего.
— Да, в пустыню хотели они превратить Украину… Вот эту жизнь они нам готовили — в точности… вот как мы с тобой в землянке, как кроты, без света, в черной темноте сидим!
Она прислушалась вдруг женским чутким слухом к его учащенному короткому дыханию.
— Нет, не тот ты, Гришенька, — тихо сказала она, — болеешь, я чувствую.
Он молчал, липко облитый по́том внезапной слабости.
— Другого мужа тебе надо искать, — сказал он, не щадя себя. — Туберкулез у меня… а в правое легкое воздух мне вдули, чтобы совсем не работало.
Знакомая улыбочка тронула вдруг ее губы, и нежность — давняя, та, за которую он ее полюбил, которую вспоминал эти два года разлуки, — осветила ее лицо.
— Нет для меня лучшего, — сказала она, обняв его за шею рукой и пряча лицо у него на груди, — и хоть бы без ноги, без руки ты вернулся — краше для меня нет никого.
Он с силой поднял за подбородок ее голову и, посмотрев ей в глаза, припал к ее ждавшим этого мига губам…
Бензин в лампочке догорал, и она тихо потрескивала, угасая. Григорий Чуйко был дома — сейчас служила ему домом землянка, но назавтра надо было начать новую жизнь. Он стал расспрашивать ее о соседях и родичах.
— И из Кравченко нет никого, — отвечала она, — и Шепелей всех до единого немцы угнали… одна бабка осталась. А Евстрата Петровича убили немцы, и Мишу Васенко тоже убили.