Италия — колыбель фашизма (Устрялов) - страница 98

Эта философия нации, в которой Маршак не без основания усматривает отголосок старых реакционных (де Мэстр) и консервативных (Трейчке) теорий, позволяла фашизму освятить идеей авторитета партийную и личную диктатуру, которой организационные формы во многом явно заимствованы у русских коммунистов. В этой причудливой смеси старого с новым – специфический аромат итальянского фашизма, его индивидуальная «энтелехия».

Партийная диктатура связывается с «руководством» массами, с идеологическим «охватом» масс. Партия, сохраняя свято свою иерархическую структуру, призывается неустанно поддерживать живое общение с широкими народными слоями. Еще Маккиавелли учил, что принуждение нужно всегда уметь соединять с убеждением, что убеждение должно предшествовать принуждению. Разумное правительство всегда «демотично», всегда живет жизнью народа. «Править страшно трудно, – констатирует дуче в 1924. – Тот, кто правит, должен ясно знать все нужды страны. Тот, кто правит, чувствует в своем сердце биение народного сердца». И фашисты, вслед за русскими коммунистами, любят называть себя «реальными демократами», в отличие от формальных демократов классического европейского типа. «Мы носители новой политической системы, нового типа цивилизации – объявляет Муссолини осенью 1926, после «корпоративных» реформ. – Там не может быть тирании, где существует целый миллион записавшихся в фашистскую партию, три миллиона записавшихся в экономические организации, 20 миллионов человек, повинующихся директивам правительства. Если был когда-либо в истории демократический режим, то именно наш фашистский строй и есть истинная демократия. Но, конечно, он – не та позорная демократия, которая вечно тряслась от страха, и особенно тогда, когда надо было проявить хоть чуточку мужества».

И еще ярче – в знаменитой речи 26 мая 1927-го: «Ныне мы возвещаем миру создание могущественного унитарного итальянского государства от Альп до Сицилии, – и это государство осуществляется в форме демократии резко выраженной, организованной, авторитарной, демократии, в которой народ чувствует себя хозяином»…

Под флагом этих бодрых и гордых слов диктатора об истинной демократии фашистский режим кончал с остатками либеральных порядков. Знаменитый «каталог индивидуальных свобод», над которым столь прилежно потрудился XIX век, перечеркивался сверху до низу. Спокойствие покупалось ценою нажима на «права личности». Свобода собраний и союзов подверглась решительному ущемлению. В частности, акт о запрещении тайных обществ разгромил итальянское масонство, к вящему удовольствию Ватикана. Свободу слова, устного и печатного, тоже окутали сумерки. Правда, в первые дни после переворота Муссолини несколько обнадеживал своих бывших коллег по ремеслу. «Как только, – говорил он им, – будут изжиты исключительные условия, я не премину блюсти свободу печати, поскольку печать окажется достойной свободы». Однако это время так и не наступило. Напротив, чем дальше, тем отношение к прессе становилось все круче, политический мороз крепчал. С личной неприкосновенностью дело обстояло столь же скромно: она оказалась отданной всецело на усмотрение фашистских властей, а то и буйствующей чернорубашечной вольницы. Когда законодательная власть пала ниц перед исполнительной, превратившейся поистине в правительственную, – сами собой испарились реальные гарантии неотчуждаемых личных прав. Италия – не Англия: ущемления свободы и унижения парламента не породили в народе органического протеста; Гемпденов в Италии XX века не нашлось.