Дневник расстрелянного (Занадворов) - страница 41

Хотя было уже время завтрака — семь часов по берлинскому — в комнате не рассасывался промозглый полумрак. Под добротный, довоенный, конечно, коричневый пиджак забиралась сырость. Дождь хлюпал в сырые стекла. Неужели начинается русская зима?

Циммерман поежился. Втянул глубже в воротник короткую бритую шею. Буркнул переводчику:

— Старосту!

Хлеб, куриное рагу, мед были безвкусны, он лениво перетирал их вставленными зубами. Неужели уже зима? Почему они не сдаются, черт возьми! Нет, что ни говорят, в России тяжело. Уже месяц сидит он в этом селе с азиатски трудным названием. Конечно, поправился. Дома было голодновато. Но дело?… Дело совсем не зер гут. Комиссар, провожая, говорил:

— Вы должны быть тверды. Никакой сентиментальности! Вы представляете немецкую державу, дисциплину, порядок в трех завоеванных селах. Главное: вывезти для армии и райха как можно больше продуктов. Как можно больше!

Сказал — выполняй. А тут, чтоб заставить кланяться при встречах, пришлось заказать кожаные перчатки — бить по мордам. И все же комиссар округа недоволен. Вчера будто между прочим намекнул: двух шеф-баронов за невыполнение приказов послали на фронт.

Он уже знал, что такое Ostfront[2], и страх, огромный-огромный, словно приплюснул барона к земле. Что хотите, только не туда! Холодом дунуло в лицо. Как сквозь метель увидел: в открытых дверях, держа впереди мокрую фуражку, явился староста.

— Гут морген, пан барон!

Циммеран тряхнул головой. Снег, перемолотый с мерзлой землей, который взлетал у самых глаз при воспоминании о фронте, замельтешил, тускнея. Барон ткнул пальцем в стакан:

— Это что есть?

Староста глядел обалдело.

— Кава[3], пан комендант.

— Кава? Это помой! Русский грязь!

Белые, рыхлые комья опять начали взлетать.

Шеф бил кулаком о стол:

— Вы саботаж. Почему приказы не выполнены? Где молоко? Это сливки? Чтоб я умираль из-за вас? Хватит! Не верю! Буду сам. По-немецки. Через полчаса привести виновных. Через пятнадцать минут.

Он еще пылал гневом на всех проклятых русских, которые сговорились спровадить под пули его, Циммермана, когда запыхавшийся староста впихнул в комнату высокую женщину в мокром, обтянувшем голову платке.

С порога староста попросил переводчика:

— Скажи пану, Бондарчук, это Марфа, самая зловредная по молоку. Не по шесть, как приказано, по три литра не носит. Да воды хлюпает.

Женщина возмущенно подалась вперед:

— Брешет он. Как пес, брешет. Я винна, что корову пасти негде. Молоденькая она. Двухлеточка.

Проговорила и замерла, осматриваясь. Марфа еще ничего толком не понимала. Ни того, зачем прибежал к ней в хату сам староста, погнал, даже не дав одеться. Ни того, что хочет от нее этот откормленный немец. Нешто вправду из-за молока? Да где ж взять его больше? Разве кто подглядел, что порой тайком нальет полкварты ребятишкам?