И вдруг в его глазах – гщетно просящая о пощаде, вспыхивает, мяуча страшно, кошка,
Искажая облик лица в общем пригожего,
Тщательно застегнутого на золотые пуговицы.
Он был, как военный, строен и других выше.
Волосатое темя подобно колену.
Слабо улыбаются желтые зубы.
Смотрите! приподнялись длинные губы
И похотливо тянут гроб Верлена.
Мертвец кричит: «Ай-яй!
Я принимаю господ воров лишь в часы от первого письма до срока смерти.
Я занят смертью, господа, и мой окончен прием.
Но вы идите к соседу. Мы гостей передаем.
Дэлямюзик!»
Ему в ответ: «Друзья, валяй!
И дух в высотах кражей смерьте».
Верлен упорствует. Можно еще следовать
В очертании обуви и ее носка,
Или в искусстве обернуть шею упорством белого, как мука, куска,
Или в способе, как должна подаваться рука…
Но если кто в области, свободной исконно,
Следует, вяло и сонно, закройщика законам,–
Пусть этот закройщик и из Парижа –
В том неизменно воскресает рыжий.
Или мы нуждаемся в искусственных – веке, носе и глазе?
Тогда Россия – зрелище, благодарное для богомаза.
В ней они увидеть должны жизнь в день страшного суда,
Когда все звало: «Смерть, скорей, от мук целя, сюда, сюда!»
Бедный Верлен, поданный кошкой
На блюде ее верных искусств!
Рот, разверзавшийся для пищи, как любопытного окошко –
Ныне пуст.
Я не согласен есть весенних кошек, которые так звонко некогда кричали,
Вместо ярко-красных с белыми глазами ягнят, умиравших дрожа,
Пусть кошки и поданы на человечьем сале –
Проказят кладбищ сторожа.
Думал ли, что кошек моря, он созидает моря
И морскую болезнь для путевого?
Вот обильная почва размышлений для
Стоящего с разинутым ртом полового.
И я не хочу отрицать существования изъяна,
Когда Верлен подан кошкой вместо русского Баяна.