Бондарюмко был человек ценный. Он вел все наши дела, заключал договоры, оформлял бумаги — нам оставалось только расписывать стены. Время от времени он совал нам какие-то ведомости, раза два в месяц давал деньги: то по сорок рублей, то вдруг по сотне. Мог бы, в принципе, не давать ничего — кормили бесплатно. А в Володиных финансовых интригах никто из нас и приблизительно не разбирался.
Жил Володя не с нами, а в отдельной комнатке при клубе — иначе, говорил, местные начальники неправильно поймут…
В тот вечер мы сидели у себя в «павильоне», вернее, рядом, за вкопанным в землю тесовым столом. Попискивал транзистор. Двое играли в шахматы, я «болел». Тут же Бондарюмко что-то делил и множил в ученической тетрадке. Мой друг Федька, приземистый, лохматый, космы на глаза, просто сидел: то молчал, то посвистывал. Медленно пустела бутыль, медленно уменьшалась горка персиков. Большая голая лампа — провод свисал с шелковицы — раскатала по струганым доскам стола словно бы белый блин, ее яркое, с золотистым отливом сияние обесцвечивало звезды.
За полосой зелени, отделявшей наш сарайчик от ограды пансионата, колебался негромкий шумок: то ли дышала набережная, то ли ниже, на пляже, ровно колыхался прибой.
Федька, не умевший пить медленно, был уже хорош, он стал задирать Бондарюмку:
— Сыми галстук! Ну сыми галстук!
— Не сыму, — бормотнул Володя, не поднимая головы от тетради.
— Тогда погладь.
— Не буду. Платить станут меньше, — спокойно объяснил Бондарюмко. Он был не обидчив.
— Это еще почему?
— Так я ихний. А наглажусь, стану ваш.
— Не станешь, — возразил Федька и шлепнул ладонью по колену: его джинсы были в разномастных заплатах.
— А это одно и то же, что мода, что рванье. Ты вот, надо будет, костюм заведешь. А мятый галстук все равно не наденешь. Не ихний.
Тут из-за ограды, с набережной, послышалось пение: сильный женский голос вел старинный романс. За шумом и шелестом, за голосами, за писком нашего транзистора слова смазывались, оставалось лишь ощущение силы и артистичности. Магнитофон, что ли, врубили?
Я прикрутил колесико приемника и тронул Федьку за локоть:
— Ну-ка, стой.
В тишине сразу понялось, что голос живой.
— Концерт, что ли? — без интереса предположил Бондарюмко.
Романс кончился, на набережной пелось другое, голос поднимался и падал. Я потянул Федьку за плечо.
— Пошли?
Он лениво ругнулся.
Я пробежал между деревьями, между кустами сирени и в два движения перемахнул зубастую железную ограду — мы и на пляж так лазили, чтобы не обходить. На набережной я сразу увидел довольно плотную толпу: человек пятьдесят или больше грудилось вокруг просвета, откуда и слышался голос. Я продавился внутрь и увидел поющую.