Современная швейцарская новелла (Дюрренматт, Федершпиль) - страница 227

Он рыдал, теребя в огромных руках оборванные демпферы, растирая их в вату. Зрачки его исчезли. Слепым белым взглядом он уставился на детей, и девочка хотела крикнуть: «Мама! Мама!», но ведь отец сказал, что мать умерла, вот на этом матрасе, который они везут по дороге. Умерла… И Франц, ее брат, тоже умер. Вскоре после путешествия с тележкой он угодил в противопожарный водоем, и ей даже не разрешили поглядеть на него, когда его вытащили из воды.

Сознание ее чуть не пробудилось, но оно бессильно было погрузиться на глубину ее снов. Там, наверху, небо вдруг просветлело, сверкнул свет, и вдали сухо раскатился первый гром. Франц шел теперь быстро. На ладонях их вздулись пузыри, они сразу наполнялись жидкостью. Матрас опрокинулся, навис над пианино, получился туннель. Крестьяне с охапками сена на вилах уже спешили к возам. Конь встал на дыбы, затрещало дерево. Кто-то что-то крикнул. Налетел ветер, жарко дохнул в лицо, травинки и обрывки бумаги закружились в воздухе, понеслись по дороге. Ветер набирал силу, пыль и песок кололи кожу, застилали глаза. Небо среди бела дня почернело. «Денежки за пианино уже потрачены! — крикнул Франц. — Старикан небось уже пропил все до последнего грошика! Вот скотина! И грозу, это тоже отец нам устроил, отец небесный! — Он расхохотался. — Этот тоже хорош!»

«Да разве это гроза? Так, мелкий дождичек», — махнул он рукой. Он втащил сестру под тележку и прижал ее голову к своей груди. Сердце его так и бухало… Нет, она не боялась. Ни разу за все эти годы не овладел ею страх. То, что говорил учитель, казалось ей забавным и каким-то несерьезным — пусть его болтает. И когда он, лежа рядом с ней в постели, захлебываясь, завороженно твердил об огромной волне горячего воздуха, об автомашинах и железнодорожных вагонах, которые атомный взрыв поднимет, швырнет и расшибет о скалы Друсберга, о человеческих телах, растекающихся на мостовых как подогретое масло, когда он описывал, как вечные снега на горных вершинах впервые за миллионы лет превратятся в талую воду, в реки с клубами пара, бегущие в долину, чтобы смыть с лица земли Ойтель, Виллерцель, Айнзидельн и затопить всю низменность… — она брала дрожащую руку мужа в свою, улыбаясь, вглядывалась в темноту и вспоминала тот дождь и высокую каменную ограду каторжной тюрьмы в Санкт-Якобе. Она была счастлива, позабыв и учителя, и его речь о конце света. Но никогда, ни разу за все эти годы, ей не удалось разгадать тайну, почему чувство счастья слито для нее с ливнем и оградой тюрьмы. Погибшего брата она вспоминала редко. Думать о нем было тягостно. Тогда, раньше, он был ее старшим братом, почти что взрослым. Франц умел лазать по деревьям, рассказывать притчи из Библии и так раскручивать бидон, что не проливалось ни капли молока. Франц так и остался юным, совсем мальчишкой, а она стала взрослой женщиной. Теперь он мог бы быть ее сыном. Будь у нее сын, она б окрестила его Францем. Да, она стала взрослой женщиной, и, как говорят тут, в деревне, годы ее прошли, а он, Франц, так и остался мальчишкой, тем самым мальчишкой, что мягкими влажными губами коснулся тогда ее лба, а потом пролез под тележкой, крикнул: «Эй, глянь-ка, Труди! Гляди!», выбежал под проливной, так и хлещущий дождь, обернулся, помахал ей рукой, опять что-то крикнул и, засунув руки в карманы, чуть пригнувшись, побрел, покачиваясь, как баржа, по колено в воде.